Перевод, выполненный человеком · Перевод: Mikhail Engelhardt (†1915) · Источник: Wikisource · Общественное достояние
— Не слыхал.
— Слыхали ли вы, чтобы оно когда-нибудь одобрило какую-нибудь полезную вещь, возглавило какое-нибудь полезное мероприятие?
— Я гораздо старше моего друга, — сказал мистер Мигльс, — и отвечу на ваш вопрос: никогда!
— Но я полагаю, всем нам известно множество случаев, — продолжал изобретатель, — когда оно упорно цеплялось за вещи, давно устаревшие и замененные другими, гораздо более полезными.
Все согласились с этим.
— Ну, вот, — со вздохом сказал Дойс, — как я знаю, что будет с таким-то металлом при такой-то температуре и с таким-то телом при таком-то давлении, так же точно я знаю, что сделают эти великие лорды и джентльмены в случае, подобном моему. Я не вправе удивляться, если только у меня есть голова на плечах и память в голове, что мне пришлось очутиться в таком же положении, как моим предшественникам. Конечно, я мог предвидеть это заранее.
Тут он спрятал в карман свой футляр и сказал Артуру:
— Если я не жалуюсь, мистер Кленнэм, то умею чувствовать благодарность и чувствую ее к нашему общему другу. Немало времени и хлопот потратил он ради меня.
— Вздор и чепуха, — сказал мистер Мигльс.
Артур пристально взглянул на Даниэля Дойса. Хотя и ясно было, что этот человек не станет терять времени на бесплодное нытье, но не менее ясно было, что годы испытаний тяжело отозвались на нем, что за это время он постарел, стал угрюмее, беднее. Хорошо бы было для этого человека, если бы он воспользовался примером джентльменов, так любезно взявших на себя дело нации, и научился от них — как не делать этого.
Мистер Мигльс оставался разгоряченным и смущенным в течение нескольких минут, потом начал охлаждаться и обретать ясность духа.
— Полно, полно, — сказал он. — Не стоит сердиться, этим ничему не поможешь. Куда вы теперь, Дойс?
— В мастерскую.
— Ладно, мы все пойдем в мастерскую, — подхватил мистер Мигльс. — Мистер Кленнэм, это в подворье Разбитых сердец.
— В подворье Разбитых сердец? — сказал Кленнэм. — Мне туда и нужно.
— Тем лучше! — воскликнул мистер Мигльс. — Идемте же!
По пути один из них, а может быть и двое, не могли отделаться от мысли, что подворье Разбитых сердец — самое подходящее местожительство для человека, которому пришлось вступить в официальные сношения с милордами и Полипами, и что, пожалуй, самой Британии придется искать квартиру в подворье Разбитых сердец, когда ее доконает министерство околичностей.
ГЛАВА XI
Угрюмая осенняя ночь опускалась над рекой Соной. Река, подобно мутному зеркалу, отражала тяжелые массы облаков, и береговые обрывы, там и сям наклонявшиеся над нею, не то с любопытством, не то со страхом смотрелись в мрачные воды. Далеко вокруг Шалона раскинулась плоская равнина, однообразие которой нарушалось только рядами тополей, выделявшимися на багровом фоне заката. На берегах Соны было сыро, мрачно и пустынно, и тьма быстро сгущалась.
Только одна человеческая фигура, медленно подвигавшаяся к Шалону, виднелась среди этого унылого ландшафта. Каин, по всей вероятности, выглядел таким же отверженным и заброшенным. С сумкой за плечами, с грубой суковатой палкой в руке, грязный, хромой, в стоптанных сапогах, в изношенном дырявом промокшем платье, с растрепанными волосами и бородой, он с трудом плелся по дороге, и казалось, будто тучи мчались прочь от него, ветер завывал, трава шелестела, волны глухо роптали на него и темная осенняя ночь была смущена его присутствием.
Он угрюмо, но боязливо оглядывался по сторонам и время от времени останавливался и окидывал взглядом местность. Потом плелся дальше, прихрамывая и ворча:
— Чёрт бы побрал эту бесконечную равнину! Черт бы побрал эти камни, острые, как нож! Чёрт бы побрал эту подлую холодную ночь! Ненавижу я вас!
Он готов был на деле доказать свою ненависть ко всему окружающему, если бы мог. Кинув вокруг себя мрачный взгляд, он поплелся дальше, но, пройдя немного, снова остановился.
— Я голоден, я хочу пить, я устал. Вы, глупцы, едите и пьете и греетесь у огня! Хотел бы я захватить в свои лапы ваш город; уж я бы показал вам себя, мои милые!
Но город не приближался оттого, что он скалил на него зубы и грозил ему кулаком; и к тому времени, как он добрался до него и вступил на неровную мостовую, его усталость, голод, жажда еще усилились.
Перед ним была гостиница с заманчивым запахом кухни; было кафе со светлыми окнами, из-за которых доносился стук костей домино; был магазин золотых дел мастера с серьгами и другими драгоценностями в витринах; была табачная лавка с живописной группой солдат-посетителей, выходивших с трубками во рту; были тут и городские миазмы, и дождь, и слякоть, и сточные трубы, и тускло мерцавшие уличные фонари, и громадный дилижанс с целой горой багажа, запряженный шестеркой серых лошадей с подвязанными хвостами. Не было только дешевого кабачка для бедного путника. Его пришлось разыскивать за углом, где капустные листья валялись грудами вокруг общественного водоема, из которого женщины еще черпали воду. Наконец путник отыскал подходящий приют в глухом переулке. Название кабачка было «Рассвет». Этот «Рассвет» скрывался за занавешенными окнами, но, казалось, что там было тепло и светло; надпись на вывеске, иллюстрированная художественным изображением бильярдного кия и шара, извещала, что в «Рассвете» можно играть на бильярде, что там путешественник, конный или пеший, может найти пищу, питье и помещение и что там имеется богатый запас вин, водок и других напитков. Путник повернул ручку двери «Рассвета» и проскользнул внутрь.
При входе он коснулся своей ветхой, утратившей первоначальный цвет, шляпы, приветствуя немногих посетителей.
Двое играли в домино за маленьким столом; трое или четверо сидели около очага, покуривая и болтая. Бильярд посреди комнаты в этот час был свободен Хозяйка, сидя за своим маленьким прилавком посреди груды бутылок с сиропом, корзинок с печеньем и оловянной полоскательницы для стаканов, что-то шила.
Пробравшись к свободному столику подле камина, он положил на пол сумку и плащ. Когда он поднялся, перед ним стояла хозяйка.
— Можно здесь переночевать, сударыня?
— Сделайте одолжение, — отвечала хозяйка высоким, звонким, веселым голосом.
— Хорошо. А пообедать или поужинать, — называйте, как хотите.
— Ах, сделайте одолжение! — сказала хозяйка.
— В таком случае будьте добры распорядиться насчет ужина, сударыня; что-нибудь поесть, только поскорее! И бутылку вина. Я страшно голоден и устал.
— Скверная погода, сударь? — сказала хозяйка.
— Проклятая погода!
— И утомительная дорога?
— Проклятая дорога!
Его хриплый голос оборвался, он опустил голову на руки и сидел так, пока не подали вино. Выпив залпом два стаканчика и отломив кусок хлеба от ломтя, который положили перед ним вместе со скатертью и салфеткой, тарелкой, солонкой, перечницей, он прислонился к стене, развалившись на скамейке, и принялся жевать корку в ожидании ужина.
Как это обыкновенно бывает при появлении незнакомца, посетители, сгруппировавшиеся у камина, на мгновение прервали разговор, поглядывая на пришельца. Впрочем, пауза длилась недолго, и разговор вскоре возобновился.
— Вот почему, — сказал один из посетителей, очевидно заканчивая прерванный разговор, — вот почему говорят, что дьявол выпущен на волю.
Говоривший был рослый швейцарец духовного звания. Он говорил авторитетным тоном, особенно когда речь зашла о дьяволе.
Хозяйка, сообщив всё, что было нужно, насчет нового посетителя своему супругу, исправлявшему обязанности повара в «Рассвете», уселась за прилавком и взялась за шитье. Это была бойкая, опрятная, веселая женщина с огромным чепчиком и в ярких чулках; она принимала участие в разговоре, улыбаясь и кивая головой, но не отрываясь от шитья.
— Ах ты, господи! — сказала она. — Когда лионский пароход привез известие, что дьявол выпущен на волю в Марселе, некоторые приняли это как должное. Но не я, не я!
— Сударыня, вы всегда правы, — отвечал рослый швейцарец. — Без сомнения, вы страшно негодуете на этого человека, сударыня!
— Еще бы, — воскликнула хозяйка, оторвавшись от работы, сделав большие глаза и нагнув голову набок. — Само собою разумеется.
— Он скверный человек.
— Отвратительный негодяй, — сказала хозяйка, — и вполне заслужил то, от чего так счастливо увернулся. И очень жаль, что увернулся.
— Позвольте, сударыня! Обсудим это дело, — возразил швейцарец, очень убедительно крутя сигару во рту. — Быть может, виновна его злая судьба. Быть может, он жертва обстоятельств. Быть может, в нем было и есть доброе начало, только никто не мог его открыть. Философская филантропия говорит…
Остальная компания у печки отвечала глухим ропотом на эти слова. Даже двое игроков в домино подняли головы, как бы протестуя против философской филантропии, затесавшейся в «Рассвет».
— Подите вы со своей филантропией! — воскликнула улыбающаяся хозяйка, кивнув головой сильнее, чем обычно. — Послушайте. Я женщина, да. Я ничего не знаю о философской филантропии. Но я знаю то, что я видела, видела своими глазами на белом свете. И говорю вам, друг мой, что есть люди (не только мужчины, но, к несчастью, и женщины), в которых вовсе нет доброго начала. Есть люди, которые заслуживают только ненависти без всякого снисхождения. Есть люди, которых надо клеймить, как врагов человечества. Есть люди, лишенные всякого человеческого чувства, которых следует истреблять, как диких зверей. Я надеюсь, что их немного, но я видела таких людей в этом мире, и даже в этом маленьком «Рассвете». И я не сомневаюсь, что этот человек, как бы его ни называли, я забыла его фамилию, — один из таких людей.
Полная воодушевления речь хозяйки была встречена общим сочувствием со стороны посетителей «Рассвета».
— Да, если ваша философическая филантропия, — продолжала хозяйка, откладывая работу и вставая, чтобы принять от мужа суп для пришельца, — церемонится с такими людьми на словах или на деле, то пусть она убирается из «Рассвета», потому что цена ей грош!
Когда она поставила суп перед посетителем, последний взглянул ей прямо в глаза, причем усы его приподнялись под носом, а нос опустился над усами.
— Хорошо, — сказал швейцарец, — вернемся к предмету нашего разговора. Так вот, джентльмены, когда этот человек был оправдан судом, марсельцы стали говорить, что дьявол выпущен на волю. Так и пошла в ход эта фраза, и только это она и означает — больше ничего.
— Как его фамилия? — спросила хозяйка. — Биро, если не ошибаюсь?
— Риго, сударыня, — возразил рослый швейцарец.
— Да, да, Риго!
После супа путешественнику подали мясное блюдо и зелень. Он съел всё, что было перед ним поставлено; допил вино, потребовал стакан рома и закурил папиросу за чашкой кофе. Подкрепив силы, он воспрянул духом и принял участие в разговоре с довольно покровительственным видом, как будто его общественное положение было гораздо выше, чем казалось.
Потому ли, что посетителям было некогда, или потому, что они почувствовали свое ничтожество, — только все они разошлись один за другим, и так как никто не явился им на смену, то их новый глава остался полным обладателем «Рассвета». Хозяин бренчал посудой в кухне, хозяйка сидела за работой, а путешественник курил и грелся у камина.
— Виноват, сударыня, этот Биро…
— Риго, сударь.
— Виноват, Риго… Он чем-нибудь заслужил вашу немилость, сударыня?
Хозяйка, которой новый посетитель казался то красивым мужчиной, то уродом, заметив его поднявшиеся усы и опустившийся нос, решительно склонилась к последнему мнению.
— Риго — злодей, — сказала она, — убивший свою жену.
— А, а! Да, чёрт побери, это злодейство! Но как вы узнали об этом?
— Все это знают,
— Ага, и тем не менее он ускользнул от наказания?
— Сударь, закон не мог доказать вполне точно его преступления. Так говорит закон. Тем не менее всем известно, что он совершил его. Народ был так уверен в этом, что хотел разорвать его на куски.
— Тем более, что сам этот народ живет в мире и согласии со своими женами? — спросил посетитель. — Ха-ха!
Хозяйка «Рассвета» снова взглянула на него и почти утвердилась в своем последнем решении. Впрочем, у него были очень красивые руки, и он заметно щеголял ими. Ей снова показалось, что посетитель — красивый мужчина.
— Вы, сударыня, или кто-то из этих господ, кажется, упомянули о том, что сделалось с этим человеком?
Хозяйка покачала головой; в первый раз в течение разговора она перестала кивать в такт своим мыслям.
— Посетители «Рассвета», — заметила она, — передавали со слов газет, будто его пришлось продержать некоторое время в тюрьме ради его собственной безопасности. Так или иначе, но он ускользнул от заслуженной казни, и это самое скверное.
Гость взглянул на нее, докуривая папиросу, и если бы она подняла голову, то этот взгляд разрешил бы ее сомнение насчет его наружности. Но, когда она подняла голову, выражение его лица уже изменилось. Он поглаживал рукою свои взъерошенные усы.
— Могу я попросить указать мне постель, сударыня?
— К вашим услугам, сударь. Эй, муженек!
Муженек должен был отвести его наверх в спальню.
Там уже спал один путешественник, который улегся очень рано, так как страшно устал; но комната была большая, с двумя кроватями, а места хватило бы и на двадцать. Всё это прощебетала хозяйка «Рассвета» в промежутках между восклицаниями: «Эй, муженек!».
Муженек отозвался наконец: «Иду, женушка!» — и, появившись в поварском колпаке, повел гостя по узкой и крутой лестнице. Гость захватил сумку и плащ и простился с хозяйкой, прибавив, что надеется увидеть ее завтра. Спальня была большая комната с грубым некрашенным полом, нештукатуренным потолком и двумя кроватями на противоположных концах комнаты. Муженек поставил свечку на стол, искоса взглянул на путешественника и, проворчав: «Кровать направо!» — удалился.
Хозяин, был ли он плохой физиономист или хороший, с первого взгляда решил, что у этого молодца отталкивающая физиономия.
Гость окинул презрительным взглядом убогую спальню, уселся на плетеный стул подле кровати и, достав из кармана деньги, встряхнул их на ладони.
— Человеку нужно есть, — проворчал он, — но, ей-богу, мне придется есть завтра на чужой счет.
Меж тем как он сидел в задумчивости, машинально взвешивая деньги на ладони, ровное дыхание спящего заставило его наконец взглянуть на соседа. Последний закутался в одеяло с головой и задернул занавеску, так что его можно было только слышать, но не видеть. Но глубокое ровное дыхание, раздававшееся всё время, пока новый гость снимал свои стоптанные сапоги, рваные брюки, поношенный сюртук и галстук, раззадорило его любопытство так, что ему захотелось взглянуть на спящего.
Он подкрался поближе, потом еще ближе, потом еще ближе, пока не подошел к самой кровати спящего. Но и тут он не мог заглянуть ему в лицо, так как оно было закрыто одеялом. Ровное дыхание не прекращалось. Он протянул свою гладкую белую руку (какой предательской она казалась в своем змеином движении!) и отогнул конец одеяла.
— Чёрт меня побери! — прошептал он, отшатнувшись. — Кавалетто!
Маленький итальянец, разбуженный шорохом около своей кровати, с глубоким вздохом открыл глаза. Но он еще не проснулся. В течение нескольких секунд он спокойно смотрел на своего тюремного товарища и вдруг, очнувшись, с криком удивления и тревоги вскочил с постели.
— Тссс!.. Чего ты? Успокойся, это я! Ты узнаешь меня? — шептал пришелец.
Но Жан-Батист вытаращил глаза, бормоча какие-то бессвязные заклинания и восклицания, забился дрожа в уголок, натянул брюки, накинул пальто, обвязав его рукавами вокруг шеи, и обнаружил очевидное намерение удрать, не возобновляя знакомства. Заметив это, его старый тюремный товарищ прислонился к двери, загородив ему выход.
— Кавалетто, проснись же, дружок, протри глаза и взгляни на меня. Только не называй меня прежним именем: меня зовут Ланье, слышишь — Ланье.
Жан-Батист, попрежнему вытаращив глаза, замахал указательным пальцем, точно заранее решился отрицать всё, что его товарищ вздумал бы утверждать в течение всей жизни.
— Кавалетто, дай мне твою руку. Ты знаешь Ланье-джентльмена? Можешь пожать руку джентльмена!
Подчиняясь знакомому тону снисходительного авторитета, Жан-Батист не совсем твердыми шагами подошел к своему патрону и подал ему руку. Господин Ланье засмеялся и, стиснув его руку, встряхнул ее и выпустил.
— Так вас не… — пролепетал Жан-Батист.
— Не обрили? Нет. Посмотри, — сказал Ланье, тряхнув головой, — так же крепко сидит, как твоя.
Жан-Батист, слегка вздрогнув, обвел взглядом комнату, точно стараясь вспомнить, где он находится. Его патрон запер дверь на ключ и уселся на кровати.
— Посмотри, — сказал он, указывая на свое платье. — Плохой костюм для джентльмена. Ничего, вот увидишь, как скоро я заменю его хорошим. Поди сюда и сядь. Садись на прежнее место.
Жан-Батист, с самым жалким выражением лица, подошел к кровати и уселся на полу, не сводя глаз со своего патрона.
— Отлично! — воскликнул Ланье. — Теперь мы точно опять очутились в той проклятой старой дыре, а? Давно ли тебя выпустили?
— На третий день после вашего ухода, господин.
— Как же ты попал сюда?
— Мне посоветовали оставить город, вот я и ушел и скитался по разным местам. Был я в Авиньоне, в Понт-Эспри, в Лионе, на Роне, на Соне.
Говоря это, он быстро чертил своим загорелым пальцем карту этих местностей на полу.
— А теперь куда ты идешь?
— Куда иду, господин?
— Ну да!
Жан-Батист, повидимому, хотел уклониться от ответа, но не знал, как это сделать.
— Клянусь Вакхом, — сказал он наконец, как будто из него вытягивали слова, — я подумывал иногда пробраться в Париж, а может быть и в Англию.
— Кавалетто, это решено. Я тоже отправляюсь в Париж, а может быть и в Англию. Мы отправимся вместе.
Итальянец кивнул головой и оскалил зубы, хотя, по-видимому, был не особенно обрадован этим решением.
— Мы отправимся вместе, — повторил Ланье. — Ты увидишь, что я скоро заставлю всех признать меня джентльменом, и тебе это будет на руку. Итак, решено? Мы действуем заодно.
— О конечно, конечно! — сказал итальянец.
— В таком случае ты должен узнать, прежде чем я лягу спать, и в немногих словах, потому что я страшно хочу спать, как я попал сюда, — я, Ланье. Запомни это: Ланье.
— Altro, altro! He Ри…
Прежде чем итальянец успел выговорить это слово, Ланье схватил его за подбородок и зажал ему рот.
— Дьявол, что ты делаешь? Или ты хочешь, чтобы меня растерзали и побили камнями? Хочешь, чтобы тебя растерзали и побили камнями? Тебя тоже растерзают. Не думай, что они укокошат меня и не тронут моего тюремного товарища. Не воображай этого!
По выражению его лица, когда он выпустил челюсть своего друга, этот друг догадался, что в случае, если дело дойдет до камней и пинков, Ланье отрекомендует его так, что и на его долю придется достаточно. Он вспомнил, что господин Ланье — джентльмен-космополит и в подобных случаях не будет особенно стесняться.
— Я человек, — сказал Ланье, — которому общество нанесло тяжелую обиду. Ты знаешь, что я чувствителен и смел и что у меня властный характер. Отнеслось ли общество с уважением к этим моим качествам? Меня провожали воплями по всем улицам. Конвой должен был охранять меня от мужчин, а в особенности от женщин, которые кидались на меня, вооружившись чем попало. Меня оставили в тюрьме ради моей безопасности, сохранив в секрете место моего заключения, так как иначе толпа вытащила бы меня оттуда и разорвала на тысячу кусков. Меня вывезли из Марселя в глухую полночь, спрятанного в соломе, и отвезли на много миль от города. Я не мог вернуться домой, я должен был брести в слякоть и непогоду, почти без денег, пока не захромал; посмотри на мои ноги! Вот что я вытерпел от общества, — я, обладающий теми качествами, о которых упоминал. Но общество заплатит мне за это!
Всё это он прошептал товарищу на ухо, придерживая рукой его рот.
— Даже здесь, — продолжал он, — даже в этом грязном кабачке общество преследует меня. Хозяйка поносит меня, ее гости поносят меня. Я, джентльмен с утонченными манерами и высшим образованием, внушаю им отвращение. Но оскорбления, которыми общество осыпало меня, хранятся в этой груди!
На всё это Жан-Батист, внимательно прислушиваясь к тихому, хриплому голосу, отвечал: «Конечно, конечно!» — тряс головой и закрывал глаза, как будто вина общества была доказана самым ясным образом.
— Поставь мои сапоги сюда, — продолжал Ланье. — Повесь сюртук на двери, пусть подсохнет. Положи сюда шляпу. — (Кавалетто беспрекословно исполнял эти приказания). — Так вот какую постель приготовило мне общество, так! Ха, очень хорошо!
Он растянулся на постели, повязав платком свою преступную голову. И, глядя на эту голову, Жан-Батист невольно вспомнил, как счастливо она ускользнула от операции, после которой ее усы перестали бы подниматься кверху, а нос опускаться книзу.
— Так, значит, судьба опять связала нас, а? Ей-богу! Тем лучше для тебя. Ты выиграешь от этого. Я не долго буду в нужде. Не буди меня до утра.
Жан-Батист отвечал, что вовсе не намерен его будить, пожелал ему спокойной ночи и задул свечку. Можно бы было ожидать, что теперь он станет раздеваться, но он поступил как раз наоборот: оделся с головы до ног, не надел только сапог. После этого он улегся на постель и накрылся одеялом, оставив и платок завязанным вокруг шеи.
Когда он проснулся, небесный рассвет озарял своего земного тёзку. Итальянец встал, взял свои сапоги, осторожно повернул ключ в двери и прокрался вниз. Никто еще не вставал, и прилавок выглядел довольно уныло в пустой комнате, в атмосфере, напоенной запахом кофе, водки и табака. Но он расплатился еще накануне и не хотел никого видеть, он хотел только поскорей надеть сапоги, захватить свою сумку, выбраться на улицу и удрать.
Эти ему удалось. Отворяя дверь, он не слышал никакого движения или голоса; преступная голова, повязанная изорванным платком, не высунулась из верхнего окна. Когда солнце поднялось над горизонтом, обливая потоками огня грязную мостовую и скучные ряды тополей, какое-то черное пятно двигалось по дороге, мелькая среди луж, блиставших на солнце. Это черное пятно был Жан-Батист Кавалетто, улепетывавший от своего патрона.
ГЛАВА XII
Подворье Разбитых сердец находилось в Лондоне, в черте города, правда — на очень глухой улице, поблизости от одного знаменитого предместья, где во времена Вильяма Шекспира, драматурга и актера, была королевская охотничья стоянка. С тех пор местность сильно изменилась, сохранив, впрочем, кое-какие следы былого величия. Две или три громадные трубы и несколько огромных темных зданий, случайно оставшихся не перестроенными и не перегороженными, придавали подворью своеобразный вид. Тут жили бедняки, ютившиеся среди остатков древнего великолепия, как арабы пустыни раскидывают свои шатры среди разрушающихся пирамид; но, по общему мнению обитателей подворья, оно имело своеобразный вид.
Казалось, что этот честолюбивый город топорщился и раздувался; по крайней мере, землю вокруг него выперло так высоко, что попасть в подворье можно было, только спустившись по лестнице куда-то вниз и затем уже пройдя через настоящий вход в лабиринт грязных кривых улиц, мало-помалу поднимавшихся на поверхность земли. В конце подворья, под воротами, помещалась мастерская Даниэля Дойса. Она стучала, как железное сердце, исходящее кровью, звоном и скрежетом металла о металл.
Даниэль Дойс, мистер Мигльс и Кленнэм спустились по лестнице в подворье. Минуя множество открытых дверей, перед которыми возились ребятишки постарше, нянчившие ребятишек помоложе, они пробрались к противоположному концу двора. Тут Артур Кленнэм остановился, желая отыскать квартиру Плорниша, штукатура, имя которого, по обыкновению всех лондонцев, Дойс ни разу в жизни не слышал и не видел до сих пор. Однако оно было написано четкими буквами над запачканной известью дверью, за которой ютился Плорниш в крайнем доме подворья, как и сказала Крошка Доррит. Дом был большой, переполненный жильцами, но Плорниш весьма остроумно указывал посетителям, что он живет в гостиной: с помощью руки, намалеванной под его именем, указательный палец которой (художник украсил его кольцом и весьма тщательно выписанным ногтем изящнейшей формы) был вытянут по направлению к этому помещению.
Простившись со своими спутниками и условившись встретиться еще раз у мистера Мигльса, Кленнэм вошел в дом и постучал в дверь гостиной суставами пальцев. Ему тотчас отворила женщина с ребенком на руках, торопливо застегивавшая свободной рукой верхнюю часть платья. Это была миссис Плорниш, только что исполнявшая свои материнские обязанности, которые занимали большую часть ее существования.
— Дома мистер Плорниш?
— Нет, сэр, — сказала миссис Плорниш, женщина очень учтивая, — чтоб не солгать вам, он ушел по делу.
Чтоб не солгать вам — было главной заботой миссис Плорниш. Она ни под каким видом не желала солгать вам даже в пустяках и всегда предупреждала об этом.
— Вы не знаете, скоро ли он вернется? Я бы подождал.
— Я жду его с минуты на минуту, — сказала миссис Плорниш. — Войдите, сэр!
Артур вошел в довольно темную и тесную (хотя высокую) гостиную и сел на стул, который миссис Плорниш ему предложила.
— Чтоб не солгать вам, сэр, — сказала миссис Плорниш, — я очень благодарна вам за вашу любезность.
Он решительно не мог понять, за что она его благодарит. Заметив его удивленный взгляд, она пояснила свои слова:
— Придя в такую лачугу, мало кто удостоивает снять шляпу. Но некоторые ценят это больше, чем думают люди.
Кленнэм, несколько смущенный тем, что такая элементарная вежливость считается необычайной, пробормотал:
«И это всё?» — и, нагнувшись, чтобы потрепать по щеке другого ребенка, который сидел на полу, уставившись на гостя, спросил:
— Сколько лет этому хорошенькому мальчику?
— Только что исполнилось четыре, сер, — сказала миссис Плорниш. — Да, он хорошенький мальчик, правда, сэр? А вот этот слабоват здоровьем. — Говоря это, она нежно прижала к груди младенца, которого держала на руках. — Может быть, сэр, у вас есть работа для мужа, я бы могла передать ему? — прибавила миссис Плорниш.
Она спрашивала с таким беспокойством, что, будь у него какая-нибудь постройка, он скорее согласился бы покрыть ее слоем извести в фут толщиной, чем ответить «Нет». Но пришлось ответить: «Нет». Тень разочарования пробежала по ее лицу; она вздохнула и взглянула на потухшую печь. Тут он заметил, что миссис Плорниш была еще молодая женщина, но бедность приучила ее к некоторой неряшливости, а нужда и дети покрыли ее лицо сетью морщин.
— Работа точно провалилась сквозь землю, право, — заметила миссис Плорниш (это замечание относилось собственно к штукатурной работе и не имело никакого отношения к министерству околичностей и фамилии Полипов).
— Неужели так трудно достать работу? — спросил Артур Кленнэм.
— Плорнишу трудно, — отвечала она. — Не везет ему, да и только. Совсем не везет!
Действительно, ему не везло. Он был одним из тех многочисленных странников на жизненном пути, которых судьба точно наделила какими-то сверхъестественными мозолями, не позволяющими им угнаться даже за хромыми соперниками. Усердный, работящий, добродушный и не глупый малый, он благодушно относился к судьбе, но судьба относилась к нему совсем не благодушно. Он решительно не мог понять, почему его услуги так редко требуются. Как бы то ни было, он покорялся судьбе, боролся, как умел, с жизнью, и в конце концов жизнь здорово его потрепала.
— Не то чтобы он плохо искал работы, — продолжала миссис Плорниш, поднимая глаза и отыскивая решение загадки между прутьями решетки, — или ленился работать. Нет, никогда еще мой муж не отлынивал от работы.
Так или иначе, та же судьба тяготела над всеми обитателями подворья Разбитых сердец. Время от времени раздавались публичные жалобы на недостаток работы, — жалобы, патетически изложенные; но подворье Разбитых сердец, работающее не менее всякого другого подворья в Британии, ничего не выигрывало от этого. Знаменитая древняя фамилия Полипов была слишком занята осуществлением своего великого принципа, чтобы обратить внимание на это обстоятельство; да и обстоятельство это не имело никакого отношения к ее вечному стремлению превзойти все другие знаменитые древние фамилии, кроме Пузырей.
Пока миссис Плорниш рассказывала о своем отсутствующем повелителе, он вернулся. Это был краснощекий малый лет тридцати, с волосами песочного цвета, долговязый, с подогнутыми коленями, простодушным лицом, во фланелевой фуфайке, перепачканной известью.
— Вот Плорниш, сэр.
— Я желал бы, — сказал Кленнэм, вставая, — поговорить с вами насчет семейства Доррит.
Плорниш взглянул на него подозрительно. Повидимому, он почуял кредитора.
— А, да, — сказал он. — Так. Но что же я могу сообщить джентльмену об этом семействе? В чем дело?
— Я знаю вас лучше, — сказал Кленнэм, улыбаясь, — чем вы думаете.
Плорниш оставался серьезным. Он заметил, что не имел раньше удовольствия встречаться с джентльменом.
— Нет, — сказал Артур, — я знаю о ваших дружеских услугах из вторых рук, но из самого надежного источника — от Крошки Доррит. Я хочу сказать, — пояснил он, — от мисс Доррит.
— Мистер Кленнэм, да? О, я слышал о вас, сэр.
— И я о вас, — сказал Артур.
— Садитесь, пожалуйста, сэр, милости просим. Ну да, — продолжал Плорниш, усевшись и взяв на колени старшего ребенка, чтобы иметь моральную поддержку в разговоре с незнакомцем, — я сам попал однажды под замок и там познакомился с мисс Доррит. Я и жена, мы оба хорошо знаем мисс Доррит.
— Мы друзья! — воскликнула миссис Плорниш. Она так гордилась этим знакомством, что возбудила завистливое чувство среди обитателей подворья, преувеличив до чудовищных размеров сумму, за которую мистер Доррит-отец попал в долговую тюрьму. Разбитые сердца завидовали ее знакомству с такими знаменитыми особами.
— Сначала я познакомился с ее отцом. А познакомившись с ним, понимаете, познакомился и с ней, — сказал Плорниш, повторяя одно и то же слово.
— Понимаю.
— Ах, какие манеры! Какая учтивость! И такому джентльмену пришлось попасть в тюрьму Маршальси! Да вы, может быть, не знаете, — продолжал Плорниш, понизив голос, с почтительным удивлением к тому, что должно было бы возбуждать негодование или сожаление, — вы, может быть, не знаете, что мисс Доррит и ее сестра не решаются говорить ему, что им приходится зарабатывать свой хлеб. Да, — прибавил он, бросая комически-торжествующий взгляд на жену, потом на окружающую обстановку, — не решаются говорить ему об этом, не решаются!
— Не могу сказать, чтоб это усиливало мое уважение к нему, — спокойно отвечал Кленнэм, — но во всяком случае мне очень жаль его.
Это замечание, повидимому, в первый раз навело Плорниша на мысль, что тут открывается черта характера, в конце концов, довольно некрасивая. Он подумал об этом с минуту, но, очевидно, ни до чего не додумался.
— Что касается до меня, — заключил он, — то мистер Доррит всегда любезен со мною, больше чем я мог бы ожидать. Особенно — если принять в расчет разницу лет и положений между нами. Но мы говорили о мисс Доррит.
— Именно. Скажите, каким образом вы познакомили ее с моей матерью?
Мистер Плорниш вытащил из собственной бороды кусочек извести, положил его в рот, пожевал его, словно засахаренную сливу, подумал и, убедившись в своем бессилии рассказать толково, обратился к жене:
— Салли, ты можешь рассказать, как это было, старушка?
— Мисс Доррит, — сказала Салли, перекидывая младенца с одной руки на другую и отстраняя подбородком его ручонку, старавшуюся расстегнуть ей платье, — пришла к нам однажды с листочком бумаги и сказала, что она желала бы найти работу по части шитья, и спросила, не будет ли неудобно, если она оставит свой адрес здесь. — (Плорниш повторил вполголоса, как в церкви: «свой адрес здесь».) — Я и Плорниш говорим: нет, мисс Доррит, тут нет ничего неудобного, — (Плорниш повторил: «ничего неудобного»), — и она написала адрес. Тогда я и Плорниш говорим: послушайте, мисс Доррит, — (Плорниш повторил: «послушайте, мисс Доррит»), — почему вы не написали три или четыре таких листочка, чтобы распространить их в разных местах? Нет, говорит мисс Доррит, не написала, но я напишу. Она написала их на этом самом столе очень быстро, а Плорниш отнес их туда, где работал, так как у него в то время случилась работа, — (Плорниш повторил: «в то время случилась работа»), — а также хозяину подворья; через него миссис Кленнэм и узнала о мисс Доррит и дала ей работу, — (Плорниш повторил: «дала ей работу»). — Миссис Плорниш, окончив свой рассказ, поцеловала младенцу ручку, делая вид, что хочет укусить ее.
— Хозяин подворья… — сказал Артур Кленнэм.
— Мистер Кэсби, его зовут мистер Кэсби, — отвечал Плорниш, — а Панкс — тот собирает квартирную плату.
— То есть, — прибавил мистер Плорниш с глубокомысленным видом, — это я вам говорю, верьте или нет, как вам угодно.
— А, — отозвался Кленнэм, который тоже задумался. — Так это мистер Кэсби? Тоже мой старый, давнишний знакомый.
Мистер Плорниш, повидимому, не знал, что сказать по поводу этого обстоятельства, и не сказал ничего. Так как ему и в действительности не было никакой причины интересоваться этим обстоятельством, то Артур Кленнэм перешел к непосредственной цели своего посещения: сделать Плорниша орудием освобождения Типа, пощадив насколько возможно самолюбие и достоинство молодого человека, предполагая, что у него сохранились хоть остатки этих качеств, что, впрочем, было весьма сомнительно. Плорниш, знавший об этом деле от самого ответчика, сообщил Кленнэму, что истец — барышник и что десяти шиллингов за фунт будет за глаза довольно, а платить больше — значит бросать деньги попусту. Итак, мистер Кленнэм со своим помощником отправились на конный двор в верхнем Хольборне, где в то время происходил оживленный торг: продавался великолепнейший серый мерин, стоивший самое меньшее семьдесят пять гиней (не принимая в расчет стоимость овса, которым его подкармливали, чтобы придать ему красивый вид); а уступали его за двадцать пять фунтов, потому что капитан Бербери из Челтенхема, ездивший на нем в последний раз, не умел справиться с такой лошадью и только с досады настаивал на продаже за эту ничтожную сумму, то есть в сущности отдавал коня даром. Оставив своего спутника на улице, Плорниш отправился на конный двор один и нашел здесь господина в узких драповых брюках, довольно поношенной шляпе, с крючковатой палкой и синим носовым платком (капитан Мэрун из Глостершира, приятель капитана Бербери). Господин любезно сообщил ему все вышеизложенные подробности насчет великолепнейшего серого мерина. Он же оказался кредитором Типа, но заявил, что мистер Плорниш может обратиться к его поверенному, и наотрез отказался говорить с мистером Плорнишем об этом деле или даже выносить его присутствие на конном дворе, пока мистер Плорниш не принесет билет в двадцать фунтов: тогда видно будет, что у него серьезные намерения, стало быть и разговор другой пойдет.
После этого мистер Плорниш отправился к своему спутнику и тотчас вернулся с требуемыми верительными грамотами.
Тогда капитан Мэрун сказал.
— Ладно, когда же вы намерены внести остальные двадцать фунтов? Ладно, я дам вам месяц сроку. — Когда же это предложение не было принято, капитан Мерун сказал: — Ладно, я вам скажу, как мы сделаем. Вы дадите мне вексель на четыре месяца на какой-нибудь банк — Когда и это предложение было отклонено, капитан Мэрун сказал — Ладно, коли так! Вот мое последнее слово давайте еще десять фунтов — и будем в расчете — Когда же и это предложение было отклонено, капитан Мэрун сказал — Ладно, я вам скажу решительно и окончательно: он меня надул, но я, так и быть, выпущу его, если вы прибавите пять фунтов и бутылку вина. Согласны — так кончайте дело, нет — так убирайтесь! — И наконец, когда и это предложение было отклонено, капитан Мэрун сказал: — Ну, коли так, по рукам! — Затем выдал расписку в получении долга полностью и освободил узника.
— Мистер Плорниш, — сказал Кленнэм, — я надеюсь, что вы сохраните мою тайну. Если вы возьметесь сообщить этому молодому человеку, что он освобожден, но что вы не имеете права назвать имя его освободителя, то окажете этим большую услугу не только мне, но и ему самому и его сестре.
— Последнего совершенно достаточно, сэр, — сказал Плорниш. — Ваше желание будет исполнено.
— Вы можете, если угодно, сказать, что за него заплатил друг. Друг, который надеется, что он хорошо использует свою свободу, если не ради себя самого, то хоть ради сестры.
— Ваше желание, сэр, будет исполнено
— И если вы, будучи хорошо знакомы с положением семьи, станете откровенно указывать мне, когда, по вашему мнению, я могу оказать услугу Крошке Доррит, то я буду вам очень обязан.
— Не говорите этого, сэр, — возразил Плорниш, — это будет для меня истинное удовольствие и истинное удовольствие и — Не зная, чем заключить свою фразу, мистер Плорниш после двукратных усилий благоразумно оборвал ее. Затем он получил от Кленнэма карточку и соответственное денежное вознаграждение.
Он желал немедленно окончить свое поручение, и Кленнэм желал того же. Ввиду этого Кленнэм решил подвезти его к Маршальси, и они поехали через Блэкфрайерский мост. По пути новый приятель Артура познакомил последнего в довольно бестолковом рассказе с домашней жизнью подворья Разбитых сердец. По словам мистера Плорниша, его обитателям приходилось туго, очень туго. Он не мог объяснить, почему это так выходило, и полагал, что никто не объяснит, почему так выходило; но он знал одно, что выходило именно так. Когда человек чувствует на своей спине и на своем хребте, что он беден, тогда этот человек (мистер Плорниш был глубоко убежден в этом) очень хорошо знает, что он беден по той или другой причине, и уж этого убеждения вы из него не выбьете. Видите ли, люди, которым живется лучше, часто говорят, что обитатели подворья «непредусмотрительны» (самое любимое у них словечко) Если, например, они видят, что человек отправляется с семьей в Хэмптон-корт, быть может один-единственный раз в году, они говорят ему: «Эге, а ведь я думал, что вы бедняк, мой непредусмотрительный друг». Господи боже мой, да чего же вы хотите от человека? Что же, по-вашему, делать человеку? Взбеситься с тоски? Да если же он взбесится, вы не похвалите его за это. По мнению мистера Плорниша, вы скорей разнесете его за это. А между тем вы точно хотите, чтобы человек взбесился с тоски. Вы всегда добиваетесь этого не тем, так другим путем. Что они делали в подворье? Да вот загляните сами, увидите. Тут были девушки и их матери, которые занимались шитьем, или починкой башмаков, или вязанием, или починкой платья, днем и ночью, ночью и днем, и всё-таки не могли свести концы с концами. Были туг всевозможные ремесленники, все нуждавшиеся в работе, но работы не находилось. Были тут старики и старухи, которые, проработав всю жизнь, попадали в работные дома, где их кормили, содержали и помещали хуже, чем промышленников (мистер Плорниш хотел сказать: злоумышленников). Что же поделаешь, когда человеку негде достать корку хлеба. А кто в этом виноват?.. Мистер Плорниш не знал, кто в этом виноват. Он мог только указать людей, которым приходилось страдать, но не мог объяснить, по чьей вине им приходилось страдать. Да если б и мог объяснить, так никто бы его не стал слушать. Он только знал, что это объясняется неправильно теми, кто берется объяснять. В конце концов он приходил к совершенно нелогическому выводу, что если вы не можете ничего сделать для него, то нечего и соваться к нему. Так рассуждал он многоречиво, туманно, бестолково, стараясь распутать клубок своего существования, как слепой, который не может найти ни конца, ни начала, пока они не подъехали к воротам тюрьмы. Тут он простился со своим спутником, предоставляя ему соображать на досуге, сколько тысяч Плорнишей в двух шагах от министерства околичностей распевают в бесконечных вариациях ту же арию, никогда не достигающую до слуха этого достославного учреждения.
ГЛАВА XIII
Имя мистера Кэсби заставило ярче вспыхнуть в памяти Кленнэма едва тлевший огонек участия и интереса, который старалась раздуть миссис Флинтуинч вечером в день его приезда. Флора Кэсби была его первая любовь, а Флора Кэсби была дочь и единственное дитя старого твердолобого Кристофера (как величали его до сих пор некоторые непочтительные люди, которым приходилось иметь с ним дело), который, как говорили, нажился, сдавая углы беднякам.
Потратив несколько дней на розыски и справки, Артур Кленнэм убедился, что дело Отца Маршальси — действительно безнадежное дело. Он с грустью отказался от мысли помочь ему вернуться на свободу.
В сущности не было смысла наводить дальнейшие справки относительно Крошки Доррит, но он старался уверить себя, что для бедного ребенка может оказаться полезным, если он возобновит старинное знакомство. Вряд ли нужно прибавить, что он зашел бы к мистеру Кэсби и в том случае, если бы никакой Крошки Доррит не существовало на свете; все мы, то есть все люди, если не брать в расчет самых глубин нашего я , склонны обманывать себя насчет побудительных причин наших поступков.
С приятным и совершенно искренним убеждением, что он действует на пользу Крошки Доррит, Кленнэм отправился однажды вечером к мистеру Кэсби.
Мистер Кэсби обитал в квартале Грей-инн, в конце улицы, которая, повидимому, собиралась спуститься в долину и взбежать на вершину Пентонвильского холма, но, пробежав двадцать ярдов, выбилась из сил и остановилась. Теперь ее уже нет на том месте; но она оставалась там долгие годы, смущенно поглядывая на пустырь, испещренный, словно прыщами, запущенными садами и точно из-под земли выскочившими дачами, обогнать которые она не успела.
«Дом, — подумал Кленнэм, подходя к подъезду, — так же мало изменился, как дом моей матери, и выглядит столь же угрюмо. Но сходство ограничивается внешностью. Я знаю, что тут уютно внутри. Мне кажется, я отсюда слышу запах роз и лаванды».
Когда он постучал блестящим медным молотком старинной формы, горничная отворила дверь, и слабый аромат действительно повеял на него, как зимний ветерок, в котором слышится еще слабое дыхание минувшей весны. Он вошел в скромный, строгий, молчаливый дом, и, казалось, дверь затворилась за ним без шума и движения. Обстановка была строгая, суровая, квакерская, но хорошего стиля. Большие часы тикали где-то на лестнице, и молчаливая птица долбила свою клетку, точно аккомпанируя часам. Огонь мигал в камине гостиной. Перед камином сидел господин, в кармане которого явственно тикали часы.
Горничная протикала два слова: «Мистер Кленнэм», — так тихо, что господин не слыхал их, и удалилась, притворив за собою дверь. Человек преклонного возраста, с пушистыми седыми бровями, которые, казалось, тоже тикали в ответ на вспышки огня, сидел в кресле, опустив ноги в мягких туфлях на каминный коврик, и вертел большими пальцами рук. Это был старый Кристофер Кэсби, так же мало изменившийся за двадцать лет, как его прочная мебель, так же мало подвергавшийся влиянию изменчивых времен года, как старые розы и лаванды в своих фарфоровых горшках.
Быть может, не нашлось бы другого человека в этом тревожном мире, которого так трудно было бы представить себе мальчиком. А между тем он почти не менялся в течение всей своей жизни. Против него, в той же комнате, висел портрет мальчика, в котором всякий признал бы с первого взгляда мистера Кристофера Кэсби в десятилетнем возрасте, хотя он держал в руках грабли, к которым в действительности так же мало питал пристрастия, как к водолазному колоколу, и сидел (поджав под себя одну ногу) на клумбе фиалок, погруженный в глубокие не по летам размышления при виде шпиля деревенской церкви. То же гладкое лицо и лоб, те же спокойные голубые глаза, тот же ясный вид. Сияющая лысая голова, казавшаяся такой огромной, потому что ярко светилась, и длинные седые шелковистые кудри, обрамлявшие ее с боков и сзади и казавшиеся такими благосклонными, потому что никогда не подстригались, разумеется, не были заметны у мальчика. Тем не менее в херувимчике с граблями нетрудно было различить в зачаточном состоянии все черты патриарха в мягких туфлях.
Патриархом называли его многие. Соседние старушки отзывались о нем как о последнем из патриархов. Он был такой седовласый, такой важный, такой спокойный, такой бесстрастный, — истый патриарх. Художники и скульпторы почтительно обращались к нему на улице с просьбами послужить моделью для патриарха.
Филантропы обоих полов справлялись, кто это такой, и, получив в ответ: «Старый Кристофер Кэсби, бывший управляющий лорда Децимуса Тита Полипа», — восклицали в припадке разочарования: «О, с такой головой, ужели он не благодетель рода человеческого! О, с такой головой, ужели он не отец сиротам, не защитник беззащитным!».
Но с такой головой он оставался старым Кристофером Кэсби, которого молва считала богатым домовладельцем; и с такой головой он сидел теперь в тиши гостиной. Впрочем, было бы совершенно неразумно ожидать, что он вздумает сидеть в ней без головы.
Артур Кленнэм пошевелился, чтобы привлечь его внимание, и седые брови обратились к нему.
— Виноват, — сказал Кленнэм, — кажется, вы не слышали, когда вам доложили обо мне?
— Нет, сэр, не слышал. Вы ко мне по делу, сэр?
— Я желал засвидетельствовать вам свое почтение.
Повидимому, мистер Кэсби был несколько разочарован этими словами; он приготовился к тому, что посетитель предложит ему нечто более существенное.
— С кем имею честь, сэр, — продолжал он, — не угодно ли вам присесть… с кем имею честь, сэр?.. А, да, кажется, я знаю, с кем! Кажется, я узнаю эти черты. Мистер Флинтуинч известил меня о возвращении на родину джентльмена…
— Который находится перед вами в настоящую минуту.
— Неужели? Мистер Кленнэм?
— Он самый, сэр!
— Мистер Кленнэм, я рад вас видеть. Как вы поживаете с тех пор, как мы виделись в последний раз?
Не считая нужным объяснять, что за четверть столетия с ним произошли кое-какие перемены в духовном и физическом отношениях, Кленнэм отвечал в общих выражениях, что он чувствует себя превосходно, и пожал руку владельцу «такой головы», озарявшей его своим патриархальным сиянием.
— Мы постарели, мистер Кленнэм, — сказал Кристофер Кэсби.
— Мы не помолодели, — отвечал Кленнэм. Высказав это мудрое замечание, он заметил, что не блещет остроумием, и почувствовал себя не в своей тарелке.
— А ваш почтенный отец, — сказал мистер Кэсби, — приказал долго жить. Мне было весьма прискорбно узнать об этом, мистер Кленнэм, весьма прискорбно.
Артур отвечал какой-то шаблонной фразой, выражавшей его глубокую признательность.
— Было время, — сказал мистер Кэсби, — когда я и ваши родители не совсем ладили. Между нами возникали кое-какие семейные недоразумения. Ваша почтенная матушка довольно ревниво относилась к своему сыну, — я разумею вас, уважаемый мистер Кленнэм.
Его гладкая физиономия своим цветущим видом напоминала спелый персик. Это цветущее лицо, эта голова, эти голубые глаза производили впечатление редкой мудрости и добродетели. Равным образом лицо его дышало благосклонностью. Никто не мог бы определить, где именно обреталась эта мудрость, или добродетель, или благосклонность; но все эти качества, казалось, витали где-то около него.
— Как бы то ни было, — продолжал мистер Кэсби, — время это прошло и миновало, прошло и миновало. Мне случается иногда навещать вашу уважаемую матушку, и я всегда удивляюсь мужеству и энергии, с которыми она переносит свои испытания, переносит свои испытания.
Он повторял одну и ту же фразу, скрестив перед собою руки и слегка нагнув голову набок, с ласковой улыбкой, как будто в душе его таилось нечто слишком нежное и глубокое, чтобы быть выраженным в словах. Казалось, он не хотел высказать этого, чтобы не воспарить слишком высоко, и предпочитал скрыть свои нежные чувства.
— Я слыхал, что в одно из своих посещений, — сказал Кленнэм, пользуясь удобным случаем, — вы рекомендовали моей матери Крошку Доррит.
— Крошку?.. Доррит?.. Белошвейка, которую рекомендовал мне один из моих жильцов. Да, да, Доррит. Это ее фамилия. Так, так, вы называете ее Крошка Доррит.
«Нет, здесь ничего не добьешься. Тут ничего не выжмешь. Не стоит и продолжать».
— Моя дочь Флора, — сказал мистер Кэсби, — вышла замуж и обзавелась своим домиком несколько лет тому назад, как вы, вероятно, слышали, мистер Кленнэм. Она имела несчастие потерять мужа через несколько месяцев после свадьбы. Теперь она снова живет со мной. Она будет рада увидеть вас, если вы позволите мне сообщить ей о вашем посещении.
— Конечно, — сказал Кленнэм, — я бы сам попросил вас об этом, если бы ваша любезность не предупредила меня.
В ответ на это мистер Кэсби встал в своих мягких туфлях и направился к двери медленной, тяжелой походкой (у него была слоновая фигура). На нем был длиннополый бутылочного цвета сюртук с широкими рукавами, бутылочного цвета панталоны и бутылочного цвета жилет. Патриархи не носили тонкого сукна бутылочного цвета, тем не менее сукно выглядело патриархальным.
Лишь только он вышел аз комнаты, чья-то быстрая рука отодвинула задвижку наружной двери, открыла ее и снова затворила. Секунду спустя какой-то проворный и вертлявый, коротенький смуглый человек влетел в комнату так стремительно, что едва-едва успел остановиться, не наскочив на Кленнэма.
— Хэлло! — сказал он.
Кленнэм не видел причины, почему бы не ответить тоже.
— Хэлло!
— В чем дело? — спросил смуглый человек.
— Я не слыхал ни о каком деле, — отвечал Кленнэм.
— Где мистер Кэсби? — спросил смуглый человек, осматривая комнату.
— Он сейчас будет здесь, если вы желаете его видеть…
— Я желаю его видеть? — повторил смуглый человечек. — А вы не желаете?
Кленнэм в немногих словах объяснил, куда девался Кэсби. Тем временем смуглый человечек отдувался и пристально смотрел на него.
Одежда его была частью черная, частью цвета ржавчины с серым оттенком; он обладал черными глазками, в виде бисеринок, крошечным черным подбородком, жесткими черными волосами, которые торчали на его голове пучками во все стороны, придавая ей вид проволочной щетки. Цвет лица у него был темный вследствие природной смуглости, или искусственной грязи, или совместного влияния природы и искусства. Руки — грязные, с грязными обкусанными ногтями. Казалось, он только что возился с углем. Он отдувался, пыхтел, хрипел, сопел и сморкался, как небольшой паровоз.
— О, — сказал он, когда Артур рассказал о своем посещении, — очень хорошо! Превосходно! Если он спросит о Панксе, будьте добры, скажите ему, что Панкс пришел. — С этими словами он, пыхтя и отдуваясь, выкатился в другую дверь.
Давнишние, слышанные еще в старые дни, сомнительного свойства слухи насчет последнего из патриархов, носившиеся в воздухе, каким-то неведомым путем всплыли в памяти Артура. Еще тогда, в атмосфере тогдашнего времени, носились какие-то странные толки и намеки, в силу которых выходило, что Кристофер Кэсби — только вывеска гостиницы без самой гостиницы, приглашение отдохнуть и быть благодарным, когда на самом деле отдыхать негде и благодарить не за что. Он знал, что некоторые из этих намеков изображали мистера Кэсби человеком, способным таить хищнические замыслы в «такой голове», и попросту хитрым обманщиком.
Были и другого рода слухи, изображавшие его тяжелым, себялюбивым, неповоротливым олухом, который, ковыляя по жизненному пути и сталкиваясь с другими людьми, набрел случайно на открытие, что для житейского успеха и благополучия совершенно достаточно держать язык на привязи, лысину в опрятности и кудри до плеч, и имел настолько смекалки, чтобы ухватиться за это открытие и воспользоваться им. Говорили, будто он попал в управляющие к лорду Децимусу Титу Полипу не столько за свои деловые способности, сколько за свой величаво-благосклонный вид, заставлявший предполагать, что у такого человека не пропадет ни копейки; что в силу той же причины он и из своих жалких притонов извлекал большие выгоды, чем извлек бы другой, с менее внушительной и блестящей лысиной. Одним словом, говорили (все это Кленнэм припоминал, сидя один в комнате), будто многие люди выбирают то, что им нравится, так же, как упомянутые выше скульпторы и художники — свои модели; и как на выставке в Королевской академии какой-нибудь гнуснейший проходимец ежегодно фигурирует в качестве воплощения всех добродетелей за свои ресницы, подбородок, ноги (насаждая таким образом шипы сомнений в груди более проницательных наблюдателей природы), так и на великой социальной выставке наружные качества часто принимаются за внутренний характер.
Вспоминая все эти вещи и связывая их с появлением Панкса, Артур Кленнэм склонялся в сторону того мнения (не решая этого вопроса окончательно), что последний из патриархов, действительно, неповоротливый олух, всё достоинство которого заключается в хорошо отполированной лысине. И как на Темзе видишь иногда неповоротливый корабль, который тяжело спускается по течению, пока не вынырнет откуда ни возьмись черный, грязный пароходик, заберет его на буксир и потащит куда следует, так точно и в данном случае громоздкий патриарх тащился на буксире за маленьким, грязным, пыхтящим Панксом.
Возвращение мистера Кэсби с его дочерью Флорой положило конец этим размышлениям. Стоило только Кленнэму взглянуть на предмет своей давнишней страсти, чтобы вся его былая любовь разлетелась вдребезги.
Большинство людей настолько верно самим себе, что упорно держится за старую идею. И если идея не выдержит сравнения с действительностью, и в результате явится разочарование, это отнюдь не будет доказательством непостоянства, — скорее наоборот. Так было и с Кленнэмом. В дни своей юности он пламенно любил эту женщину, посвящая ей скрытые сокровища своего чувства и воображения. В его безотрадном доме это сокровище лежало, как деньги у Робинзона, бесплодно ржавея в темноте, пока он не излил его перед ней. И хотя с момента разлуки он никогда не соединял представления о ней с настоящим или будущим, как будто она умерла (что и в действительности могло случиться), но фантастический образ прошлого сохранялся неприкосновенным в святая-святых его души. И вот теперь, после всего этого, последний из патриархов спокойно вошел в гостиную, говоря: «Будьте добры бросить его и распинать ногами».
Бот Флора.
Флора всегда была высокого роста; теперь она раздалась в ширину и страдала одышкой; но это бы еще ничего, Флора, которую он оставил лилией, превратилась в пион; но и это бы еще ничего. Флора, которая казалась ему очаровательной в каждом слове и каждой мысли, оказалась теперь болтливой и глупой, — это было уж слишком. Флора, которая много лет тому назад была избалованной и наивной, решилась и теперь быть избалованной и наивной. Это было роковым ударом.
Это Флора!
— Я боюсь, — захихикала Флора, тряхнув головкой, — мне просто стыдно встретиться с мистером Кленнэмом, я знаю, что я страшно изменилась; и теперь совсем старуха; ужасно сознавать это, просто ужасно!
Он поспешил уверить ее, что она именно такова, какою он ожидал ее встретить, а вот его самого время не пощадило.
— О, но вы мужчина, это совсем другое дело, и притом вы выглядите таким молодцом, что не имеете права жаловаться на судьбу, а я… о! — воскликнула Флора с легким взвизгиванием. — Я ужасна!
Патриарх, видимо еще не определивший своей роли в этом представлении, сиял благодушием.
— Но если кто не изменился, — продолжала Флора, которая, раз начав говорить, никогда не могла добраться до точки, — вот он — посмотрите на папу; не правда ли, папа совершенно такой, каким был, когда вы его видели в последний раз; и как это жестоко и противоестественно со стороны папы оставаться живым упреком для своей дочери; если так пойдет дальше, то скоро люди начнут думать, что я папина мама!
— До этого еще далеко, — заметил Артур.
— О мистер Кленнэм, вы самое неискреннее создание, — сказала Флора, я вижу, что вы не бросили своей старой привычки любезничать; своей старой привычки, когда, помните, вы уверяли, будто ваше сердце… впрочем, я не хочу сказать, что я… ах, я сама не знаю, что говорю. — Тут Флора снова сконфуженно хихикнула и метнула в него один из своих прежних взглядов.
Патриарх, повидимому начинавший соображать, что его роль в этом представлении сводится к тому, чтобы уйти как можно скорее со сцены, встал и отправился в ту дверь, куда выплыл Панкс, окликая этот буксир по имени. Буксир отозвался из какого-то отдаленного дока, и патриарх исчез в этом направлении.
— И думать не смейте уходить, — сказала Флора (Артур, чувствуя себя в самом дурацком положении, взялся было за шляпу), — не может быть, чтобы вы были такой нелюбезный, Артур, я хочу сказать — мистер Артур, или я подумаю, что мистер Кленнэм совершенно забыл… ах, право, я сама не знаю, что говорю… но, когда я подумаю о милом старом времени, которое минуло навсегда, мне начинает казаться, что лучше бы вовсе не вспоминать о нем, и, по всей вероятности, вы нашли гораздо более приятный предмет, и уж, конечно, забыли и думать обо мне, а между тем было время… но я опять говорю бог знает что…
Неужели Флора была такой же болтушкой в те старые дни, о которых она вспоминала? Неужели чары, околдовавшие его, были таким же бессвязным лепетаньем!
— Право, я подозреваю, — продолжала Флора с той же изумительной быстротой, разделяя свою речь только запятыми, да и то изредка, — что вы женились на какой-нибудь китайской леди, вы так долго жили в Китае и, конечно, хотели расширить и укрепить свои деловые знакомства и связи, что же мудреного, что вы решились сделать предложение какой-нибудь китайской леди, и конечно, я уверена в этом, китайская леди приняла ваше предложение и была ему очень рада, я надеюсь только, что она не принадлежит к какой-нибудь языческой секте.
— Я не женат ни на какой леди, Флора, — сказал Артур, невольно улыбаясь.
— О боже милостивый, я надеюсь, вы не из-за меня остались холостяком! — прощебетала Флора. — Прошу вас, не отвечайте мне, я сама не знаю, что говорю. Скажите, правда ли, что у китайских леди такие длинные и узкие глаза, как их рисуют, и правда ли, что они заплетают волосы в косу, или это делают только мужчины?.. А когда они так туго натягивают волосы надо лбом, разве им не больно, и зачем они вешают колокольчики на мостах, на храмах и на шляпах, и на разных других вещах, или всё это выдумка? — Флора снова метнула в него прежний взгляд и продолжала, точно он успел ответить на все ее вопросы. — Так это всё верно, и они действительно так делают, милый Артур! Простите — старая привычка; мистер Кленнэм — гораздо приличнее. Как подумаешь, прожить так долго в подобной стране, и какая там масса фонарей и зонтиков; должно быть, там очень темно и постоянно идут дожди, да и наверно идут, но какая там обширная торговля этими предметами, ведь в Китае каждый ходит с фонарем и зонтиком и вешает их, где попало; вот тоже и маленькие туфли и этот ужасный обычай искривлять ногу с самого детства. Ах, какой вы путешественник!
В своем комическом смущении Кленнэм снова получил один из прежних взглядов, решительно не зная, что с ним делать.
— Боже, боже! — продолжала Флора. Как подумаешь, сколько перемен нашли им на родине. Артур (не могу отделаться от старой привычки, кажется, так естественно; мистер Кленнэм гораздо приличнее), после того как вы так хорошо освоились с китайскими обычаями и языком, которым вы наверно владеете не хуже китайца, если не лучше, вы всегда были такой способный и понятливый, хотя он, конечно, страшно трудный, я умерла бы от одних ящиков с чаем, такие перемены, Артур (ах, опять я, кажется, — так естественно, но совершенно неприлично), просто представить себе нельзя, кто бы мог представить себе миссис Финчинг, когда и сама не могу этого представить себе.
— Это ваша теперешняя фамилии, — спросил Артур, тронутый теплым чувством, пробивавшимся в ее бессвязном лепете, когда она вспоминала об их прежних отношениях, — Финчинг?
— Финчинг, о да, не правда ли, ужасная фамилия, но, как говорил мистер Финчинг, делая мне предложение, которое он повторял семь раз в течение тех двенадцати месяцев, когда он, по его выражению, ухаживал за мною, он не был виноват в этом и не мог помочь этому, не так ли? Прекрасный человек! Не такой, как вы, но прекрасный человек!
Ей пришлось наконец остановиться на мгновение, чтобы перевести дух. Только на мгновение, так как, едва она успела перевести дух, поднеся к глазам кончик носового платка, — дань скорби покойному супругу, — как начала снова:
— Никто не станет отрицать, Артур… мистер Кленнэм… что при таких изменившихся обстоятельствах вы не могли сохранить прежнего чувства ко мне, но я всё-таки не могу не вспоминать о старых временах, когда было совсем, совсем другое!
— Милая миссис Финчинг… — начал Артур, вторично тронутый ее задушевным тоном.
— О, зачем это гадкое, безобразное имя, скажите — Флора.
— Флора, уверяю вас, Флора, я счастлив, что вижу вас снова и что вы, как и я, не забыли безумных грез старых дней, когда мы видели всё в свете нашей юности и надежды.
— Не похоже, чтоб вы их помнили, — заметила Флора, надув губки, — вы кажетесь таким холодным, я вижу, что вы разочаровались во мне: вероятно, причиной этому китайские леди, мандаринки (кажется, они так называются), а может быть я сама причиной, впрочем это решительно всё равно.
— Нет, нет, — перебил Кленнэм, — не говорите этого.
— О, я очень хорошо знаю, — возразила Флора решительным тоном, — что я совсем не такая, какой вы ожидали меня найти, очень хорошо знаю.