Крошка Доррит

Перевод, выполненный человеком · Перевод: Mikhail Engelhardt (†1915) · Источник: Wikisource · Общественное достояние

— Вот дурочка, — возразила сестра, сердито дернув ее за руку, — да у тебя нет ни капли самоуважения, нет законной гордости. Ты позволяешь ухаживать за собой какой-нибудь дряни, вроде Чивери, — прибавила она с презрением, — и только роняешь и топчешь в грязь свою семью.

— Не говори этого, милая Фанни. Я делаю для нее, что могу.

— Ты делаешь для нее, что можешь, — повторила Фанни, ускоряя шаг. — А ты бы позволила этой женщине — самой лицемерной и нахальной женщине, какую тебе случалось видеть, если ты хоть сколько-нибудь понимаешь людей, — ты позволила бы ей топтать семью и поблагодарила бы ее за это?

— Нет, Фанни, конечно, нет.

— Так и заставь ее поплатиться, нелепая ты девочка. Что же еще с нее возьмешь? Заставь ее поплатиться, дурочка, и на эти деньги старайся возвысить достоинство твоей семьи.

Остальную дорогу они шли молча, пока не добрались до квартиры, где жила Фанни с дядей. Старик оказался дома и сидел в уголке, извлекая жалостные звуки из своего кларнета. Фанни принялась готовить закуску, состоявшую из котлет, портера и чая, и с негодованием заявляла, что сделает всё сама, хотя на самом деле всё сделала ее сестра. Когда, наконец, Фанни уселась за еду, она швыряла всё, что было на столе, и злилась на свой хлеб, так же как ее отец накануне.

— Если ты презираешь меня, — сказала она неожиданно, залившись потоком горьких слез, — за то, что я танцовщица, то зачем же ты толкнула меня на этот путь? Это твоих рук дело. Тебе бы хотелось смешать меня с грязью перед этой миссис Мердль и предоставить ей говорить всё, что ей вздумается, и делать всё, что ей вздумается, презирать всех нас и говорить это мне в лицо, потому что я танцовщица.

— О Фанни!

— И Тип тоже, бедняжка! Она может унижать его, как ей вздумается, потому, должно быть, что он был в конторе адвоката, и в доках, и в разных других местах. Но ведь и это дело твоих рук, Эми. Ты бы могла, по крайней мере, позволить другим защищать его.

Всё это время дядя извлекал заунывные звуки из своего кларнета, по временам отнимая его от губ и глядя на присутствующих со смутным сознанием, что кто-то что-то сказал.

— А твой отец, твой бедный отец, Эми! Оттого, что он не может явиться сам и постоять за себя, ты позволяешь этим людям оскорблять его безнаказанно. Если ты сама не чувствуешь неволи, потому что можешь выходить на работу, то могла бы, кажется, чувствовать за него, зная, что он вынес.

Эта стрела задела за живое бедную Крошку Доррит. Воспоминание о вчерашнем вечере заострило ее жало. Она ничего не ответила, но отвернулась со своим стулом к огню. Дядя остановился на минуту, а затем заиграл еще жалостнее.

Фанни продолжала воевать с блюдечками и хлебом, пока длилось ее воинственное настроение, а затем объявила, что она самая несчастная девушка в мире и лучше бы ей умереть. Затем ее жалобы приняли покаянный характер; она бросилась к сестре и обвила ее руками. Крошка Доррит пыталась успокоить ее, но она сказала, что хочет говорить и будет говорить. Затем принялась повторять: «Не сердись, Эми!» и «Прости, Эми!» — так же страстно, как раньше говорила то, о чем теперь сожалела.

— Но, право, право, Эми, — прибавила она в заключение, когда обе уселись рядышком в мире и согласии, — я думаю и надеюсь, что ты иначе бы смотрела на это, если бы была больше знакома с обществом.

— Может быть, Фанни, — сказала уступчивая Крошка Доррит.

— Видишь ли, пока ты смирно сидела дома в своем уголке, Эми, — продолжала сестра, постепенно возвращаясь к покровительственному тону, — я вращалась в обществе и сделалась гордой и утонченной, — может быть, больше, чем следует.

Крошка Доррит отвечала:

— Да! О да!

— И пока ты думала о белье да об обеде, я, видишь ли, могла думать о семейном достоинстве. Разве это не правда, Эми?

Крошка Доррит снова утвердительно кивнула с веселым лицом, хотя на сердце у нее было невесело.

— Тем более, — продолжала Фанни, — что, как нам известно, в том месте, которому ты была так верна, господствует свой особый тон, совсем не такой, как в других слоях общества. Поцелуй же меня еще раз, Эми, милочка, и согласимся, что мы обе правы и что ты тихая, добрая девочка, милая моя домоседка.

В течение этого диалога кларнет издавал самые патетические стоны, которые были прерваны заявлением Фанни, что им пора идти. Она растолковала это дяде очень просто, взяв у него ноты и вытащив кларнет у него изо рта.

Крошка Доррит простилась с ними на улице и поспешила домой, в Маршальси. Там темнело раньше, чем где бы то ни было, так что Крошке Доррит показалось, будто она вошла в какой-то глубокий ров. Тень от стены падала на все предметы. Падала она и на фигуру старика в черной бархатной шапочке и поношенном сером халате, которая повернулась к ней, когда она отворила дверь полутёмной комнаты.

«Почему же ей не падать и на меня? — подумала Крошка Доррит, держась за ручку двери, — право же, Фанни рассуждала довольно здраво».

ГЛАВА XXI

На пышные чертоги — чертоги Мердля на Харлей-стрите на Кавендиш-сквере — падала тень не простых домов, а таких же пышных чертогов с противоположной стороны улицы. Подобно безукоризненному обществу, противоположные ряды домов на Харлей-стрите смотрели друг на друга очень угрюмо. В самом деле, дома и их обитатели были так сходны в этом отношении, что нередко люди, сидевшие на противоположных сторонах обеденных столов в тени собственного высокомерия, посматривали на ту сторону с угрюмым выражением домов.

Харлей-стрит на Кавендиш-сквере очень хорошо знал мистера и миссис Мердль. Были на Харлей-стрите самозванные пришельцы, которых он знать не хотел; но к мистеру и миссис Мердль Харлей-стрит относился с полным почтением. Общество знало мистера и миссис Мердль. Общество сказало: «Допустим их в нашу среду; познакомимся с ними».

Мистер Мердль был невероятно богат, он был человек изумительно предприимчивый, Мидас без ушей, превращавший в золото всё, к чему прикасался. Он участвовал во всевозможных предприятиях — от биржевых операций до постройки домов. Конечно, он заседал в парламенте. Само собою разумеется, он играл важную роль в Сити. Он председательствовал в одном месте, попечительствовал в другом, состоял почетным президентом в третьем. Самые влиятельные люди говорили: «А кто во главе предприятия? Удалось вам заполучить Мердля?» — и, получив отрицательный ответ, прибавляли: «Ну, так можете убираться прочь».

Этот великий счастливый человек приобрел бесчувственный пышный бюст, в малиновом гнездышке с золотым шитьем, лет пятнадцать тому назад. На этой груди нельзя было отдохнуть, зато она оказалась превосходной грудью для развешивания драгоценностей; мистер Мердль нередко находил полезным развешивать напоказ драгоценности и с этою целью приобрел себе этот бюст.

Эта спекуляция, как и все остальные, оказалась удачной и успешной. Драгоценности произвели блестящий эффект. Бюст, увешанный драгоценностями, привлекал внимание общества. Общество одобряло, мистер Мердль был доволен. Он был бескорыстнейший человек в мире, он делал всё для общества и не получал ничего для себя из всех своих хлопот и прибылей.

То есть можно, пожалуй, сказать, что он получал всё, что ему требовалось, так как в противном случае не замедлил бы получить это при своем безмерном богатстве. Но его заветным желанием было угождать во всем обществу (чем бы оно ни было) и в награду брать на себя все обязательства. Он не блистал в компании, не отличался разговорчивостью; это был замкнутый в себе человек, с большой тяжелой головой, беспокойными глазами, тусклым красноватым оттенком кожи, скорее перезрелым, чем свежим, и с манжетами, которые выглядели как-то сконфуженно, точно старались спрятать руки своего хозяина. В разговоре, хотя и немногословном, он был довольно приятен, прост, с одушевлением говорил об общественном и личном доверии и с неизменной почтительностью относился ко всему, что касалось общества. В этом самом обществе (предполагая, что оно-то и являлось на его обеды, на вечера и концерты его жены) он чувствовал себя не в своей тарелке, жался к стенке и прятался по углам. Равным образом, когда он появлялся в обществе, вместо того чтобы принимать его у себя, он казался утомленным, как будто ему хотелось поскорее убраться в постель. Тем не менее он почитал общество, вращался в обществе и тратил деньги на общество с величайшей щедростью.

Первый муж миссис Мердль был полковником, под покровительством которого бюст вступил в соперничество со снегами Северной Америки, и хотя не мог поравняться с ними белизной, но ничуть не уступал им в отношении холода. Сын полковника был единственный ребенок миссис Мердль. Это был малый тупоумного вида и нескладного сложения, скорее напоминавший распухшего ребенка, чем молодого человека. Он обнаруживал такие слабые признаки ума, что его приятели уверяли, будто мозги его замерзли в морозную ночь, когда он родился, да так и не могли оттаять. Другие уверяли, будто он упал в детстве из окна, по неосторожности кормилицы, и достоверные свидетели уверяли, что при этом у него треснул череп. Но весьма вероятно, что оба эти рассказа явились ex post facto. У этого юного джентльмена, который носил весьма выразительное имя — Спарклер, была мания предлагать свою руку всевозможным неподходящим барышням, причем каждая новая барышня, которой он делал предложение, была, по его словам, «чертовски славная девка и такая воспитанная, без всяких этаких глупостей». Пасынок с такими ограниченными талантами был бы для иного наказанием; но мистер Мердль не нуждался в пасынке для самого себя, он нуждался в пасынке для общества. Так как мистер Спарклер служил в гвардии, посещал все скачки и состязания, участвовал во всех забавах и развлечениях, то общество было довольно этим пасынком. Мистер Мердль, со своей стороны, был доволен этим результатом, хотя мистер Спарклер обходился ему не дешево.

Между тем как Крошка Доррит, сидя подле отца, шила ему новые рубашки, в чертогах на Харлей-стрите давали обед. К обеду собрались вельможи двора и вельможи Сити, вельможи палаты общин и палаты лордов, вельможи суда и вельможи адвокатуры, вельможи церкви, вельможи казначейства, вельможи конной гвардии, вельможи адмиралтейства, словом — все те вельможи, которые ведут нас на поводу и время от времени подставляют нам ножку.

— Я слышал, — сказал церковный вельможа вельможе конной гвардии, — будто мистер Мердль заполучил еще изрядный куш. Сто тысяч фунтов, говорят. Конная гвардия слышала — двести. Казначейство слышало — триста. Адвокатура, поигрывая своим внушительным лорнетом, заметила, что, насколько ей известно, едва ли не четыреста. Это было одно из тех счастливых совпадений расчета и случая, результаты которых трудно определить. Редкий в нашем веке образчик ловкой расчетливости, соединенной с удачей и смелостью. Но вот коллега Беллоуз, который участвовал в большом банковском процессе, он, вероятно, может сообщить нам побольше. Не знает ли коллега Беллоуз, сколько дала последняя операция?

Коллега Беллоуз спешил засвидетельствовать свое почтение бюсту и мог только сказать мимоходом, что, насколько ему известно, из весьма, впрочем, достоверных источников, — полмиллиона фунтов.

Адмиралтейство объявило, что мистер Мердль — замечательный человек. Казначейство сказало, что это — новая владетельная особа в стране, которая могла бы купить всю палату общин. Церковь выразила свое удовольствие по поводу того, что богатство стекается в сундуки джентльмена, который всегда готов поддерживать важнейшие интересы общества.

Мистер Мердль обыкновенно запаздывал на такие собрания, как человек, занятый гигантскими предприятиями, в то время как все остальные уже покончили со своими делишками. В данном случае он явился последним. Казначейство заметило, что дела изрядно портят жизнь мистеру Мердлю. Церковь выразила свое удовольствие по поводу того, что богатство стекается в сундуки джентльмена, который принимает его с кротостью.

Пудра! Столько пудры прислуживало за столом, что весь обед отзывался ею. Частицы пудры падали в тарелки в виде приправы к кушаньям общества. Мистер Мердль повел к столу какую-то графиню, которая скрывалась в недрах пышнейшего платья, как кочерыжка в кочне капусты.

За обедом общество имело всё, что ему требовалось, и всё, чего ему не требовалось. Было на что смотреть, было что есть, было что пить. Надо надеяться, что оно наслаждалось всем этим, так как доля самого мистера Мердля в пиршестве могла быть оценена в восемнадцать пенсов.

Миссис Мердль была великолепна. Другим великолепным зрелищем был новый дворецкий: самый видный мужчина из всей компании. Он ничего не делал, зато смотрел так, как немногие умеют смотреть. Это был последний подарок мистера Мердля обществу. Мистер Мердль не нуждался в нем: взоры этого величественного существа смущали мистера Мердля, но неумолимое общество требовало его и получило.

Адвокатура вступила с конной гвардией в спор о военных судах. Коллега Беллоуз и вельможа суда вмешались в спор. Остальные вельможи беседовали попарно.

Мистер Мердль сидел молча и смотрел на скатерть. Время от времени какой-нибудь вельможа обращался к нему и устремлял на него поток своих аргументов, но мистер Мердль обыкновенно не замечал этого или, самое большее, отрывался на минутку от своих вычислений и передавал вино.

После обеда столько вельмож пожелали сказать мистеру Мердлю несколько слов, что он принимал их поодиночке подле буфета.

Казначейство выразило надежду, что оно может поздравить всемирно знаменитого английского капиталиста и властителя биржи (оно уже несколько раз произносило в доме Мердля эту оригинальную фразу, и она удавалась совсем легко) с новым успехом. Торжество подобных людей — торжество и обогащение нации, и казначейство дало понять мистеру Мердлю, что оно разделяет патриотические чувства на этот счет.

— Благодарю вас, милорд, — сказал мистер Мердль, — благодарю вас! Я с гордостью принимаю ваше поздравление и радуюсь вашему одобрению.

— Ну, да ведь я одобряю с оговоркой, дорогой мистер Мердль, потому что, — тут казначейство с улыбкой повернуло его за руку к буфету и проговорило шутливым тоном, — вы никогда не снисходили до того, чтобы присоединиться к нам и помочь нам.

Мистер Мердль крайне польщен…

— Нет, нет, — перебило казначейство, — не так должен относиться к этому предмету человек, прославившийся своими деловыми способностями и глубокой проницательностью. Если бы нам представилась в силу какого-либо счастливого случая возможность предложить такому человеку войти вступить в нашу среду и поддержать нас своим громадным влиянием, опытностью, характером, мы могли бы только предложить ему исполнить этот священный долг. Да, именно долг, которого требует от него общество.

Мистер Мердль поспешил заверить, что общество — зеница его ока и что требования общества господствуют над всеми другими его соображениями. Казначейство удалилось, а на его место явилась адвокатура. Адвокатура, поигрывая своим убедительным лорнетом и сопровождая этот жест тонким юридическим поклоном, заявила, что вряд ли ей будет поставлено в вину, если она позволит себе сообщить знаменитейшему из тех, которые корень всего зла обращают в корень добра и озаряют столь ярким, даже для нашей коммерческой страны, блеском летописи этой последней, — да, так если она позволит себе сообщить, не из личных целей, а просто в качестве amicus curiae, {}Amicus curiae (лат.) — друг сената. как выражаемся мы, законники, на нашем педантическом языке, — об одном факте, случайно дошедшем до ее сведения Адвокатуре пришлось недавно проверить документы весьма крупного имения, находящегося в одном из восточных графств, или, точнее (мистер Мердль знает, что мы, законники, любим точность), на границе двух восточных графств. Документы оказались в порядке, и имение было куплено одним из лиц, владычествующих над деньгами (юридический поклон и убедительный лорнет), на весьма выгодных условиях Адвокатура узнала об этом только сегодня, и ей тотчас пришло в голову: «Я обедаю сегодня у моего уважаемого друга мистера Мердля, и не премину воспользоваться, сохраняя это между нами, удобным случаем» Подобная покупка приносит с собой не только значительное политическое влияние, но и право распоряжения пятью или шестью церковными должностями с значительным годовым доходом. Адвокатуре очень хорошо известно, что мистер Мердль никогда не затрудняется найти приложение для своего капитала, равно как и для своего деятельного и мощного ума; тем не менее она позволит себе заметить, что в уме ее возник вопрос, не обязан ли — не будем говорить: перед самим собой, а скажем: перед обществом — человек, достигший такого высокого положения и европейской репутации, употребить это влияние и эти права — не будем говорить: в свою пользу или в пользу своей партии, а скажем: в пользу общества.

Мистер Мердль снова заявил, что он всецело предан этому предмету своих вечных забот, и адвокатура понесла убедительный лорнет вверх по большой лестнице. Ее заместил лорд-епископ, случайно очутившийся подле буфета.

Конечно, блага мира сего, заметил мимоходом епископ, вряд ли могут найти лучшее назначение, нежели стекаясь в руки мудрых и разумных людей, которые, зная истинную цену богатству (при этом епископ попытался сделать вид, будто он сам принадлежит к числу бедных), могут понять их значение при разумном употреблении и распределении для благосостояния наших братьев вообще.

Мистер Мердль смиренно высказал убеждение, что, конечно, церковь не может иметь в виду его, и затем весьма непоследовательно выразил свою глубокую благодарность за доброе мнение церкви.

Тогда епископ, грациозно отставив весьма изящную правую ногу, как бы говоря: «Не обращайте внимания на рясу, — это только форма!» — предложил своему доброму другу следующий вопрос:

Не приходило ли доброму другу в голову, что общество не без основания может ожидать от человека, столь счастливого в своих предприятиях и стоящего на таком видном пьедестале, небольшой затраты на снаряжение миссии в Африку?

Когда мистер Мердль выразил готовность серьезно заняться этой идеей, епископ предложил другой вопрос.

Интересовался ли когда-нибудь его добрый друг деятельностью объединенного комитета по вопросу об увеличении окладов высшему духовенству и приходило ли ему в голову, что затратить небольшую сумму в этом направлении было бы весьма счастливой мыслью?

Мистер Мердль ответил в том же духе, и епископ объяснил, почему ему вздумалось предложить эти вопросы.

Общество ожидает, чтобы люди, подобные его доброму другу, делали такие затраты. Не он ожидает этого, а общество. Не наш комитет нуждается в дополнительном количестве духовных лиц с высоким окладом, а общество мучительно страждет вследствие недостатка последних. Он считает долгом уверить своего доброго друга, что его крайне трогает внимание доброго друга к интересам общества, и полагает, что он выскажется в духе этих интересов и вместе с тем выразит чувства общества, пожелав ему и в дальнейшем будущем прочных успехов, прочного благополучия и вообще всего лучшего.

После этого лорд-епископ проследовал наверх, а другие вельможи потянулись за ним, пока, наконец, внизу не остался только мистер Мердль. Этот джентльмен уставился на скатерть и глазел на нее до тех пор, пока душа главного дворецкого не воспылала благородным негодованием, а затем потащился вслед за остальными и затерялся в толпе на лестнице. Миссис Мердль была дома, лучшие драгоценности были вывешены, общество получило то, за чем явилось, мистер Мердль выпил в уголке на два пенса чаю и получил больше, чем ему требовалось,

В числе собравшихся вельмож был знаменитый врач, которого все знали и который всех знал. Он подошел к мистеру Мердлю, пившему свой чай в уголке, и тронул его за плечо.

Мистер Мердль вздрогнул.

— О, это вы?

— Лучше ли вам сегодня?

— Нет, — отвечал мистер Мердль, — нисколько не лучше.

— Жаль, что я не посмотрел вас сегодня. Заезжайте ко мне завтра утром или я сам к вам заеду.

— Хорошо, — сказал мистер Мердль. — Я заеду к вам завтра.

Адвокатура и епископ слышали этот коротенький диалог и, когда толпа оттеснила мистера Мердля, заговорили по этому поводу с доктором. Адвокатура заметила, что есть известная степень умственного напряжения, за пределы которой никто не может переходить, что степень эта различна, в зависимости от различного строения и особенностей организации мозга. Адвокатура имела случай убедиться в этом, наблюдая своих ученых коллег; но во всяком случае достаточно на волосок перейти эту ступень, чтобы в результате явилась меланхолия и диспепсия. Отнюдь не желая нарушать святость медицинской тайны (юридический поклон и убедительный лорнет), она, однако, полагает, что нездоровье мистера Мердля именно такого рода. Епископ сообщил, что, будучи еще молодым человеком, он одно время привык откладывать составление воскресных проповедей до субботы, — привычка, которой должны тщательно избегать все юные сыны церкви, — и вот тогда-то ему часто случалось испытывать припадки угнетенного состояния духа, происходившие, как он думает, вследствие умственного переутомления. В таких случаях свежие желтки, сбитые доброй женщиной, у которой он квартировал, со стаканом хереса, мускатным орехом и мелким сахаром, производили поистине чудесное действие. Не рискуя предлагать такое простое средство на рассмотрение столь глубокого знатока великого врачебного искусства, он позволит себе спросить, нельзя ли в случае чрезмерного умственного напряжения, вызванного сложными расчетами, восстановить упавшие силы (говоря попросту) каким-нибудь легким, но действительно возбуждающим средством.

— Да, — сказал врач, — да, вы оба правы! Но я должен сказать вам, что не нахожу решительно ничего у мистера Мердля. У него сложение носорога, пищеварение страуса, сосредоточенность устрицы. Что касается нервов, то мистер Мердль человек холодного темперамента, не из чувствительных: в этом отношении он, можно сказать, неуязвим, как Ахиллес. Вам покажется странным, как мог такой человек вообразить себя больным без причины. Тем не менее я не нахожу у него решительно никакой болезни. Быть может, в нем таится какой-нибудь скрытый недуг. Не знаю. Во всяком случае, в настоящее время я не могу его найти.

Недуг мистера Мердля не омрачал тенью пышного бюста, увешанного драгоценностями и соперничавшего с другими такими же витринами драгоценностей; не омрачал юного Спарклера, который слонялся по комнатам, в припадке своей мономании, разыскивая в достаточной степени неподходящую молодую леди «без всяких этаких глупостей»; не омрачал Полипов и Пузырей, целые выводки которых присутствовали на обеде; не омрачал никого. Даже на нем самом едва замечалась тень этого недуга в то время как он бродил в толпе гостей, принимая поздравления.

Недуг мистера Мердля. Мистер Мердль и общество были так тесно связаны во всех отношениях, что вряд ли можно допустить, чтобы этот недуг был исключительно его личным делом. Точно ли был у него этот застарелый, скрытый недуг и нашел ли его доктор? Терпение.

Пока что тень стены Маршальси продолжала оказывать свое зловещее влияние, и ее можно было заметить на семействе Доррит в любую пору дня.

ГЛАВА XXII

При своих дальнейших посещениях мистер Кленнэм ничего не выиграл в мнении Отца Маршальси. Его бестолковость в отношении великого вопроса о приношениях отнюдь не возбуждала восторга в отеческой груди, — напротив, скорей оскорбляла эту чувствительную сферу и принималась как положительное доказательство недостатка истинно джентльменских чувств. Разочарование — результат сознания, что мистер Кленнэм не обладает той деликатностью чувств, которую приписывала ему доверчивая натура Отца, — начинало омрачать отцовские отношения к этому джентльмену. Отец даже высказал однажды, в частном семейном кругу, что мистер Кленнэм, кажется, не отличается благородными чувствами. В качестве главы и представителя общежития он, Отец Маршальси, охотно принимает мистера Кленнэма, когда тот является засвидетельствовать свое почтение; но вряд ли они сойдутся на личной почве. Мистеру Кленнэму как будто чего-то недостает (чего именно — он не может определить). Тем не менее Отец не только соблюдал в отношении его внешнюю вежливость, но и относился к нему с особенным вниманием. Быть может, он лелеял надежду, что, не обладая умом достаточно быстрым и блестящим для того, чтобы повторить свое приношение без напоминания, Кленнэм исполнит эту обязанность джентльмена, получив письмо соответствующего содержания.

В качестве постороннего джентльмена, который был случайно заперт в тюрьме при своем первом посещении, в качестве постороннего джентльмена, который занялся делами Отца Маршальси — с невероятной целью добиться в них толку, в качестве постороннего джентльмена, принимавшего участие в Крошке Доррит, Кленнэм не мог не возбудить толков в тюрьме. Он не удивлялся вниманию, которое оказывал ему мистер Чивери, так как не замечал разницы между отношением к нему мистера Чивери и других тюремщиков. Но однажды вечером мистер Чивери не на шутку удивил его и разом выделился в его глазах из группы своих собратьев.

Подметая свою сторожку, мистер Чивери ухитрился вымести из нее всех случайно заглянувших туда членов общежития, так что Кленнэм, уходя из тюрьмы, застал его одного.

— Простите, сэр, — сказал мистер Чивери таинственным тоном, — но вам куда теперь? В каком направлении?

— Мне? Я пойду через мост. — Кленнэм с удивлением взглянул на мистера Чивери, который — истинная статуя молчания — стоял, приложив ключ к губам.

— Еще раз простите, — сказал мистер Чивери, — но не можете ли вы завернуть на Конную улицу? Не найдется ли у вас свободной минутки, чтобы зайти по этому адресу? — Тут он протянул Кленнэму карточку, отпечатанную для знакомых Чивери и К о , поставщиков настоящих гаванских сигар, лучших бенгальских, ароматических кубинских и т. д. и т. п.

— Видите ли, это не касается табачной торговли, — сказал мистер Чивери, — это касается моей жены. Она желала бы сказать вам словечко, сэр, насчет одного пункта, который имеет отношение… Да, — прибавил мистер Чивери, отвечая кивком на недоумевающий взгляд Кленнэма, — имеет отношение к ней.

— Я повидаюсь с вашей женой.

— Благодарю вас, сэр. Очень вам обязан. Небольшой крюк, каких-нибудь десять минут ходьбы. Потрудитесь спросить миссис Чивери. — Мистер Чивери, уже выпустивший гостя, осторожно выкрикивал эти инструкции сквозь маленькое окошечко в наружной двери, которое он мог открывать изнутри, когда хотел взглянуть на посетителя.

Артур Кленнэм, с карточкой в руках, отправился по указанному на ней адресу и скоро добрался до табачной лавки. Это была маленькая лавчонка, в которой сидела за прилавком прилично одетая женщина, занятая шитьем. Маленькие коробки с табаком, маленькие пачки сигар, маленький ассортимент трубок, две-три маленькие коробки с нюхательным табаком и при них маленькие инструменты вроде рожка для надевания сапог составляли склад товаров в этой лавке.

Артур назвал свою фамилию и сказал, что его просил зайти сюда мистер Чивери. Кажется, по поводу мисс Доррит.

Миссис Чивери тотчас отложила работу, встала из-за прилавка и сокрушенно покачала головой.

— Вы можете видеть его хоть сейчас, — сказала сна, — если потрудитесь заглянуть в окошечко.

С этими таинственными словами она провела посетителя в заднюю комнату лавки, с маленьким окошечком, выходившим на темный грязный дворик. На дворе были развешаны на веревках мокрые простыни и скатерти, пытавшиеся (безуспешно вследствие недостатка воздуха) высохнуть; а среди этих развевающихся предметов сидел на стуле, точно последний матрос, оставшийся на палубе тонущего корабля и бессильный закрепить паруса, — убитый горем молодой человек.

— Наш Джон, — сказала миссис Чивери.

Желая выразить как-нибудь свое участие, Кленнэм спросил, что же он там делает.

— Это его единственное развлечение, — отвечала миссис Чивери, снова тряхнув головой. — Он никогда не выходит, даже на этот двор, когда там нет белья. Но когда развешано белье, которое может заслонить его от глаз соседей, он просиживает там по целым часам. По целым часам просиживает. Говорит, будто оно напоминает ему рощу. — Миссис Чивери снова тряхнула головой, провела передником по глазам в знак материнской скорби и отвела посетителя обратно в деловую область.

— Садитесь, пожалуйста, сэр, — сказала она. — Наш Джон пропадает из-за мисс Доррит, сэр; из-за нее он разбил свое сердце, и я позволю себе спросить, какая польза от этого его родственникам?

Миссис Чивери, женщина благодушная и пользовавшаяся большим уважением на Конной улице за свою чувствительность и словоохотливость, произнесла эту речь очень спокойно и затем снова принялась качать головой и утирать глаза.

— Сэр, — продолжала она, — вы знакомы с их семьей, интересуетесь их семьей, имеете влияние в их семье. Если вам представится возможность оказать содействие планам, которые могут доставить счастье двум молодым людям, то ради нашего Джона, ради их обоих, умоляю вас оказать это содействие.

— Я так привык, — возразил Артур, несколько ошеломленный этим заявлением, — я так привык в течение нашего непродолжительного знакомства представлять себе Крошку… представлять себе мисс Доррит в совершенно ином свете, чем вы мне ее представляете, что, признаюсь, крайне удивлен вашими словами. Она знает вашего сына?

— Вместе росли, сэр, — оказала миссис Чивери. — Вместе играли!

— Знает она о любви вашего сына?

— О, господь с вами, сэр, — отвечала миссис Чивери с какой-то торжествующей дрожью в голосе, — да когда он приходит к ней всякое воскресенье, она не может не знать об этом. По одной его тросточке, если не по чему другому, она бы узнала об этом. Разве станут молодые люди, вроде Джона, заводить попусту тросточку с набалдашником из настоящей слоновой кости? Как я сама узнала? Именно по этому признаку.

— Может быть, мисс Доррит не так догадлива, как вы?

— В таком случае, сэр, — сказала миссис Чивери, — она знает об этом из собственных его уст.

— Вы уверены в этом?

— Сэр, — отвечала миссис Чивери, — так же твердо уверена, как в том, что нахожусь в этом доме. Я собственными глазами видела, как мой сын ушел, когда я была в этом доме, и собственными глазами видела, как мой сын вернулся, когда я была в этом доме, — и знаю, что он сделал это.

Миссис Чивери произнесла эти слова с удивительным пафосом, которому обстоятельность речи и повторение одних и тех же слов придавали особую силу.

— Могу я спросить, каким образом он впал в угнетенное настроение, причиняющее вам столько беспокойства?

— Это случилось, — скапала миссис Чивери, — в тот самый день, когда я собственными глазами увидела, как наш Джон возвращался сюда, в этот дом. С того дня он не был самим собою в этом доме. С того дня не похож он на самого себя, — на такого, каким был он за прошлые семь лет, с той минуты, как, наняв этот дом поквартально, я и его отец здесь водворились. — Особенная конструкция этой речи придавала ей убедительность показания под присягой,

— Могу ли я спросить вас, как же вы объясняете это превращение?

— Можете, — отвечала миссис Чивери, — и я дам вам ответ так же верно и истинно, как то, что я стою в этой лавке. Нашего Джона все хвалят, все желают ему добра. Он играл с ней ребенком, когда на том самом дворе играла она ребенком. С тех пор продолжается их знакомство. Он ушел в воскресенье, пообедав в этой самой комнате, и встретил ее, сговорившись заранее или не сговорившись, этого я сказать не могу. Он сделал ей предложение. Ее брат и сестра высокомерны, и они против нашего Джона. Ее отец думает только о себе, и он против того, чтобы уступить ее кому-нибудь. При таких обстоятельствах она отвечала нашему Джону: «Нет, Джон, я не могу быть вашей женой, я не могу быть ничьей женой, мое намерение вовсе не выходить замуж, мое намерение всегда остаться жертвой, прощайте, найдите себе другую, достойную вас, и забудьте обо мне!». Вот каким образом она осудила себя на вечное рабство у людей, которые вовсе недостойны того, чтобы в вечном рабстве у них была она. Вот каким образом наш Джон дошел до того, что одно ему осталось утешение: прохлаждаться среди мокрых простынь и являться на том дворе — как я сама показала его вам — в виде унылой развалины, вернувшейся домой к сердцу матери. — Тут добрая женщина указала да окошечко, сквозь которое можно было видеть ее сына, уныло сидевшего в своей безмолвной тоске, снова покачала головой и утерла глаза, умоляя Кленнэма, ради блага обоих молодых людей, употребить все свое влияние, дабы эти печальные события увенчались радостным концом.

Она говорила с такой уверенностью, и ее замечания (поскольку они касались родных Крошки Доррит) казались настолько основательными, что Кленнэм не знал, что и думать. Он привык относиться к Крошке Доррит с тем особенным участием, которое стремилось отделить се от окружающей грубой и вульгарной обстановки, вот почему ему была неприятна, горька, почти тягостна мысль о ее любви к юному мистеру Чивери или другому такому же субъекту. С другой стороны, он старался доказать себе, что, влюбленная или невлюбленная, она остается одинаково доброй и преданной, что видеть в ней род домашней феи, застрахованной от всякого сердечного увлечения, было бы чистой фантазией с его стороны и притом вовсе не гуманной. И, несмотря на это, ее детская воздушная наружность, ее робкие манеры, очарование ее кроткого голоса и глаз, так же как и интерес, возбуждаемый ею, независимо от ее личности, и резкое различие между нею и окружавшими ее никак не вязались и, очевидно, не могли вязаться с новым представлением о ней.

Все эти мысли пронеслись в его голове, пока достойная миссис Чивери еще продолжала говорить. Он отвечал, что она может положиться на него, что он сделает всё возможное для мисс Доррит и окажет со своей стороны всяческое содействие осуществлению ее сердечных желаний, если убедится, что они действительно таковы. Вместе с тем он предостерегал миссис Чивери против произвольных заключений и предположений, просил сохранить дело в строжайшей тайне, чтобы не огорчить мисс Доррит, а в частности советовал ей поговорить с сыном и узнать, если возможно, от него самого, справедливы ли ее предположения. Миссис Чивери считала этот последний совет излишним, но тем не менее обещала исполнить его. Она покачала головой, как будто ожидала большего от беседы с Кленнэмом, но все же считала долгом поблагодарить его за беспокойство. Затем они простились, как добрые друзья, и Артур ушел.

Толпа на улице мешала толпе его мыслей, и, чтобы избежать суматохи, он не пошел на Лондонский мост, а направился по более спокойным кварталам, через Айронбридж. Выйдя на него, он увидел перед собой Крошку Доррит. Был теплый день с легким ветерком, и, повидимому, она только что явилась сюда подышать чистым воздухом. Час тому назад он оставил ее в комнате отца.

Ему представлялся удобный случай исполнить свое желание взглянуть на нее, когда никого подле нее не было. Он ускорил шаги; но, прежде чем он догнал ее, она уже повернула голову.

— Я испугал вас? — спросил он.

— Мне послышались знакомые шаги, — отвечала она нерешительно.

— Но оказались не те, Крошка Доррит? Вряд ли вы могли ожидать меня?

— Я никого не ожидала. Но когда я услышала шаги, мне показалось, что они… похожи на ваши.

— Вы куда-нибудь идете?

— Нет, я вышла сюда погулять немножко.

Они пошли вместе. Вскоре она вернулась к своей доверчивой манере обращения и, взглянув на него, сказала:

— Как это странно. Вам, пожалуй, кажется непонятным. Мне приходит иногда в голову, что с моей стороны почти бесчеловечно гулять здесь.

— Бесчеловечно?

— Видеть эту реку и ясное небо, и такое множество разных предметов, столько движения и оживления. А потом возвращаться к нему и находить его в той же тесной конуре.

— Ах, да! Но вы должны помнить, что, возвращаясь туда под впечатлением и влиянием всего виденного, вы и его можете лучше развлечь и утешить.

— Да? Хорошо, если бы так. Я боюсь, сэр, что вы считаете меня слишком сильной. Если бы вы были в тюрьме, могла бы я доставить вам утешение таким путем?

— Да, Крошка Доррит, я уверен в этом.

Он догадался по дрожанию ее губ, по мимолетной тени глубокого волнения, омрачившей ее лицо, что вся душа ее была с отцом. В течение нескольких минут он молчал, чтобы дать ей оправиться. Теперь Крошка Доррит, опиравшаяся дрожащей рукой на его руку, менее чем когда-либо гармонировала с теорией миссис Чивери, но не противоречила внезапно мелькнувшей в его мозгу мысли, что, может быть, найдется кто-нибудь другой в безнадежно далеком, но всё же не в фантастическом и недосягаемом будущем.

Они повернули назад, и Кленнэм сказал: «Вот Мэгги!». Крошка Доррит с удивлением подняла глаза и увидела Мэгги, которая остановилась перед ними как вкопанная. Она спешила куда-то настолько погруженная в свои мысли, что узнала их только когда они повернулись к ней, и мгновенно так смутилась, что ее корзина, казалось, сконфузилась вместе с нею.

— Мэгги, ты обещала остаться с отцом!

— Я и хотела остаться, маленькая мама, только он не захотел. Когда он посылает меня, должна же я идти. Когда он говорит: «Мэгги, отнеси поскорее это письмо, и если ответ будет хороший, то я дам тебе шесть пенсов», — должна же я нести. Господи, маленькая мама, что же делать бедной десятилетней девочке? И когда мистер Тип… когда он приходит в ту самую минуту, как я ухожу, и говорит: «Куда ты собралась, Мэгги?» — а я говорю: «Я иду к такому-то», — а он говорит: «Я тоже попытаюсь», — и пишет письмо и отдает мне, и говорит: «Снеси его туда же, и если ответ будет хороший, то я дам тебе шиллинг», — так чем же я тут виновата, мама!

Артур прочел в опущенных глазах Крошки Доррит, что она догадалась, кому адресованы письма.

— Я и пошла к такому-то. Вот! Вот куда я пошла, — сказала Мэгги. — Я пошла к такому-то. Вы тут ни при чем, маленькая мама, это вам, знаете, — продолжала она, обращаясь к Артуру. — Пойдемте лучше к вам, к такому-то, и там я отдам их вам.

— Можно сделать проще, Мэгги. Отдайте мне их здесь, — сказал Кленнэм вполголоса.

— Так перейдемте на ту сторону, — отвечала Мэгги громким шёпотом. — Маленькой маме не следовало бы знать об этом, и она бы не узнала, если бы вы прямо пошли к такому-то вместо того, чтобы мешкать и раздумывать. Я не виновата в этом! Я должна сделать, что мне велено. Они сами виноваты, что велели.

Кленнэм перешел на другую сторону и поспешно открыл письма. В письме отца сообщалось, что совершенно неожиданное затруднение по получению перевода из Сити, на который он рассчитывал, побуждает его обратиться к мистеру Клениэму, — к сожалению, не лично, так как двадцатитрехлетнее (дважды подчеркнуто) заключение делает это невозможным, — с просьбой ссудить ему три фунта десять шиллингов, которые он просит прислать вместе с этим письмом. В письме сына последний сообщал, что ему удалось наконец получить очень хорошее место, с самыми широкими перспективами в будущем, о чем мистеру Кленнэму, по всей вероятности, приятно будет услышать; но случайная задержка жалованья хозяином (который выразил при этом надежду, что он отнесется снисходительно к затруднительному положению своего собрата) в связи с недобросовестным поведением одного ложного друга приведут его на край гибели, если только он не достанет сегодня к шести часам без четверти сумму в восемь фунтов. Мистер Кленнэм, без сомнения, рад будет услышать, что ему удалось собрать почти всю эту сумму благодаря верным друзьям, полагающимся на его честность; нехватает только одного фунта семнадцати шиллингов и четырех пенсов, каковую сумму он просит ссудить ему взаймы на один месяц, под обычные проценты.

Кленнэм тут же отвечал на оба письма с помощью карандаша и записной книжки, удовлетворив просьбу отца и учтиво отклонив просьбу сына. Затем он отправил Мэгги с ответом, дав ей шиллинг, обещанный Типом в случае удовлетворительного ответа.

Когда он вернулся к Крошке Доррит и они прошли некоторое время вдвоем, она неожиданно сказала:

— Я думаю, мне лучше уйти. Лучше мне уйти домой.

— Не огорчайтесь, — сказал Кленнэм, — я ответил на оба письма. В них нет ничего особенного. Вы знаете их содержание. В них нет ничего особенного.

— Но я боюсь, — возразила она, — я боюсь оставлять его, боюсь оставлять их всех. Когда меня нет, они развращают, сами не сознавая этого, даже Мэгги.

— Она, бедняжка, взяла на себя самое невинное, в сущности, поручение. Если же хотела скрыть его от вас, то, без сомнения, только для того, чтобы избавить вас от огорчения.

— Надеюсь, что так, надеюсь. Но лучше мне идти домой. На днях еще сестра сказала мне, будто я так привыкла к тюрьме, что приобрела ее отпечаток и тон. Так и должно быть. Мне самой кажется, что так должно быть, когда я гляжу на все эти вещи. Мое место там. Мне лучше быть там. С моей стороны жестоко быть здесь, когда я могу сделать хоть что-нибудь там. Покойной ночи. Я пойду домой.

Всё это вырвалось из глубины ее истерзанного сердца с таким мучительным выражением, что Кленнэм едва мог удержаться от слез.

— Не называйте тюрьму вашим домом, дитя мое, — сказал он. — Мне больно слышать, когда вы называете ее домом.

— Но это и есть мой дом. Где же еще я бываю дома? Могу ли я забыть о ней хоть на минуту?

— Вы никогда не забываете, милая Крошка Доррит, если представляется возможность сделать что-нибудь хорошее и полезное.

— Надеюсь, что нет. О, надеюсь, что нет! Но лучше мне оставаться там, гораздо лучше, гораздо достойнее. Пожалуйста, не провожайте меня; я дойду одна. Покойной ночи, господь с вами. Благодарю, благодарю вас!

Он чувствовал, что должен отнестись с уважением к ее просьбе, и стоял неподвижно, пока ее легкая фигурка удалялась от него. Когда она исчезла из виду, он повернулся лицом к реке и задумался.

Она во всяком случае, при всяких обстоятельствах огорчилась бы, узнав о письмах, но так ли глубоко, так ли неудержимо, как теперь?

Нет!

Когда она видела отца, выпрашивающего подачку, прикрываясь своей изношенной мантией достоинства, когда она просила его не давать отцу денег, она огорчалась, но иначе, чем теперь. Что-то случилось именно теперь, что обострило и усилило обиду. Не замешался ли здесь тот, кто являлся в безнадежной, недосягаемой дали? Или это подозрение явилось у него просто в силу невольного сравнения мутной реки, бежавшей под мостом, с той же самой рекой выше по течению, где она так мирно струится мимо лодки, мимо камышей и водяных лилий, где все так спокойно и ясно?

Долго он думал о бедном ребенке, о своей Крошке Доррит; думал о ней, пока шел домой, думал о ней ночью, думал о ней, когда снова забрезжило утро. И его бедное дитя, Крошка Доррит, думала о нем — слишком много, ax, слишком много! — над тенью стен Маршальси.

Мистер Мигльс так ретиво принялся за переговоры с Даниэлем Дойсом от имени Кленнэма, что вскоре поставил их на деловую почву и однажды утром, в девять часов, зашел к Артуру сообщить о результате.

— Дойс очень благодарен нам за ваше доброе мнение о нем, — так начал он деловой разговор, — и желает только одного — чтобы вы рассмотрели дела мастерской и как следует ознакомились с ними. Он дал мне ключи от всех своих книг и бумаг, вот они побрякивают у меня в кармане, и сказал мне вот что: «Пусть мистер Кленнэм ознакомится с делом не хуже меня. Если из этого ничего не выйдет, он во всяком случае не обманет моего доверия. Не будь я уверен в этом заранее, я не стал бы и начинать с ним дела». Тут, как видите, — прибавил мистер Мигльс, — весь Даниэль Дойс перед вами.

— Он очень достойный человек.

— О да, конечно, без всякого сомнения. Странный, но достойный, хотя очень странный. Поверите ли, Кленнэм, — продолжал мистер Мигльс с добродушной усмешкой над чудачествами своего приятеля, — что я провел целое утро в подворье, как его там…

— Подворье Разбитых сердец.

— …Целое утро в подворье Разбитых сердец, прежде чем убедил его приступить к обсуждению самого дела.

— Как так?

— Как так, друг мой? А вот как: лишь только я упомянул ваше имя, он отказался начисто.

— Отказался… иметь со мной дело?

— Лишь только я упомянул ваше имя, Кленнэм, он объявил: «Об этом не может быть и речи». — «Что вы хотите сказать?» — спросил я. «Ничего, Мигльс, только об этом не может быть и речи». — «Почему же об этом не может быть речи?..» Поверите ли, Кленнэм, — продолжал мистер Мигльс, посмеиваясь, — оказалось, что об этом не может быть и речи, потому что на пути в Туикнэм в дружеском разговоре с вами он упомянул о своем намерении найти компаньона. Он думал в то время, что вы заняты своими предприятиями и ваше положение является столь же незыблемым и прочным, как собор св. Павла. «После этого, — говорит, — мистер Кленнэм может подумать, что я хотел забросить удочку под видом откровенной дружеской беседы. А этого, — говорит, — я не могу вынести; для этого я слишком горд».

— Я бы скорей заподозрил…

— Разумеется, разумеется, — перебил мистер Мигльс, — так я и говорил ему. Но мне целое утро пришлось урезонивать его, и вряд ли кто-нибудь, кроме меня (мы давнишние друзья), мог бы добиться толку. Да, Кленнэм, когда, наконец, это деловое препятствие было устранено, он стал доказывать, что я должен просмотреть книги, составить собственное мнение о деле, прежде чем толковать с вами. Я просмотрел книги и составил собственное мнение о деле. «За или против?» — спросил он. «За», — отвечал я. «В таком случае, — говорит он, — теперь вы можете, дорогой друг, доставить мистеру Кленнэму возможность составить собственное мнение. А для того, чтобы он мог разобраться без всяких стеснений, совершенно свободно, я уеду на неделю из города». И он уехал, — заключил мистер Мигльс; — таковы значительные результаты наших переговоров.

— Которые внушают мне, — сказал Кленнэм, — высокое мнение о его чистоте и…

— Чудачестве, — подхватил мистер Мигльс, — я думаю!

Это было не то выражение, которое хотел употребить Кленнэм, однако он не стал спорить со своим добродушным другом.

— Теперь, — сказал мистер Мигльс, — вы можете начать знакомиться с делом, когда вам вздумается. В случае надобности я могу дать вам то или другое объяснение, но постараюсь быть беспристрастным.

В то же утро они начали свои занятия в подворье Разбитых сердец. Опытный глаз легко мог заметить кое-какие особенности в способе ведения дел мистером Дойсом, но почти все они сводились к каким-либо остроумным упрощениям и давали возможность достигнуть желанной цели более прямым путем. Что его отчетность запаздывала и что ему требовался помощник для расширения операций — было очевидно, но результаты всех его предприятий за много лет отмечались точно и без труда могли быть подвергнуты проверке. Не было ничего показного, рассчитанного на неожиданную ревизию, всё имело строго деловой, честный, неприкрашенный вид. Расчеты и поступления, записанные его собственной рукой, не отличались щепетильной мелочной точностью, но всегда были ясны и толковы. Артуру пришло в голову, что более тщательно разработанная показная сторона бухгалтерской деловитости, как, например, в книгах министерства околичностей, только затруднила бы понимание дела.

Три-четыре дня усердной работы ознакомили его со всеми существенными фактами. Мистер Мигльс всё время был к его услугам, всегда готовый осветить темное место яркой предохранительной лампочкой, относившейся к области весов и лопаточки. Они столковались относительно суммы, которую можно было заплатить за половинное участие в деле, а затем распечатали бумагу, в которой Даниэль Дойс обозначил стоимость по собственной оценке; она оказалась даже несколько меньше. Таким образом, когда Дойс вернулся в Лондон, дело было уже решено.

— Теперь я могу сознаться, мистер Кленнэм, — сказал он, дружески пожав ему руку, — что, сколько бы я ни искал компаньона, вряд ли бы нашел такого, который был бы мне больше по сердцу.

— Я могу сказать то же самое, — отвечал Кленнэм.

— А я скажу о вас обоих, — прибавил мистер Мигльс, — что вы вполне подходите друг к другу. Вы будете сдерживать его, Кленнэм, с вашим здравым смыслом, а вы займитесь делом, Дик, с вашим.

— Нездравым смыслом, — подхватил Дойс со своей спокойной улыбкой.

Условие было заключено окончательно в течение месяца. В результате у Кленнэма осталось собственного личного капитала не более нескольких сот фунтов, зато перед ним открывалось деятельное и многообещающее поприще. Трое друзей отпраздновали это событие обедом; рабочие мастерской с их женами и детьми получили отпуск и тоже обедали; даже подворье Разбитых сердец обедало и наелось до отвала. Впрочем, через какие-нибудь два месяца оно снова привыкло к недоеданию настолько, что угощение было забыто. Новой оставалась только вывеска на дверях мастерской «Дойс и Кленнэм», и самому Кленнэму казалось, что он уже бог знает сколько лет занимается делами фирмы.

Eго комнатка помещалась в конце длинной узкой мастерской, наполненной верстаками, инструментами, шестернями, колесами, блоками, которые, когда их соединяли с паровой машиной, поднимали такой шум и грохот, точно задались самоубийственной целью растереть в порошок всё дело и раздробить на куски мастерскую. Сквозь подъемные двери в полу и потолке, сообщавшиеся с верхней и нижней мастерскими, врывались снопы света, напоминавшие Кленнэму картинку из священной истории для детей, где такие же лучи были свидетелями убийства Авеля. Контора была настолько удалена от мастерских, что шум доносился до нее только в виде глухого жужжанья, которое прерывалось иногда отдельными ударами и лязганьем. Терпеливые фигуры рабочих были совсем черными от стальных и железных опилок, осыпавших скамьи и пробивавшихся сквозь щели обшивок. Со двора в мастерскую вела лестница, под которой помещалось точило для инструментов. Все имело какой-то фантастический и в то же время деловой вид, новый для Кленнэма, который всякий раз с удовольствием смотрел на эту картину, отрываясь oт документов и счетных книг.

Однажды, подняв таким образом глаза, он заметил женскую шляпку, взбиравшуюся по лестнице. За этим необычайным явлением показалась другая шляпка. Вскоре он убедился, что первая находилась на голове тетки мистера Финчинга, а вторая — на голове Флоры, которая, повидимому, с большим трудом подталкивала свое наследство по крутой лестнице.

Артур, хотя и не особенно восхищенный при виде этих посетительниц, выскочил из конторы и помог им пробраться по мастерской, — это было тем более кстати, что тетка мистера Финчинга уже споткнулась о какой-то механизм и угрожала паровой машине своим окаменелым ридикюлем.

— Господи, Артур… мне следовало сказать — мистер Кленнэм, гораздо приличнее… мы насилу добрались сюда, и я просто не понимаю, как мы спустимся обратно без спасательной лестницы, тетка мистера Финчинга всё время скользит и переломает все, а вы думаете только о ваших машинах и литье, и ничего нам не сказали.

Флора выпалила это, задыхаясь. Тем временем тетка мистера Финчинга потирала зонтиком свои почтенные лодыжки и бросала кругом мстительные взоры.

— Как это нелюбезно ни разу не зайти к нам с того дня, хотя, конечно, в нашем доме нет ничего привлекательного для вас, и вы были в гораздо более приятном обществе; хотелось бы мне знать, хороша ли она и черные у нее глаза или голубые, хотя я не сомневаюсь, что она представляет полнейший контраст со мной; мне очень хорошо известно, как я подурнела, и понятно, что вы преданы ей; ах, не обращайте внимания на мои слова, Артур, я сама не знаю, что говорю.

Тем временем он придвинул к ним два стула, стоявших в конторе. Опустившись на свой, Флора подарила его своим прежним взглядом.

— Подумать только, Дойс и Кленнэм, — продолжала Флора, — кто такой этот Дойс, — без сомнения, восхитительный человек, быть может женатый, и, может быть, у него есть дочь, — правда, есть? Тогда всё объясняется, понятно, почему вы вступили с ним в компанию, не говорите ни слова, я знаю, что но вправе заводить речь о золотых цепях, которые когда-то были выкованы, а теперь разбиты.

Флора нежно дотронулась до его руки и снова подарила его прежним взглядом.

— Дорогой Артур… сила привычки, мистер Кленнэм — гораздо деликатнее и более подходит к существующим обстоятельствам… я должна извиниться за это вторжение, но я думала, что память о прежних временах, давно минувших и невозвратимых, дает мне право явиться с теткой мистера Финчинга поздравить вас и пожелать вам всего лучшего. Здесь гораздо лучше, чем в Китае, и гораздо ближе, хотя и несколько выше.

— Я очень рад видеть вас, — сказал Кленнэм, — и душевно благодарен вам, Флора, за память обо мне.

— Не могу сказать того же о себе, — отвечала Флора, — я бы могла двадцать раз умереть и быть похороненной, прежде чем вы вспомнили бы обо мне, но всё-таки я хочу сделать одно последнее замечание, одно последнее объяснение…

— Дорогая миссис Финчинг… — с тревогой перебил Артур.

— О, зачем это неприятное имя? Говорите — Флора!

— Флора, к чему расстраивать себя объяснениями? Уверяю вас, никаких объяснений не нужно. Я удовлетворен, совершенно удовлетворен.

Тут произошло небольшое отклонение от хода событий, благодаря тетке мистера Финчинга, изрекшей следующее неумолимое и зловещее заявление:

— На Дуврской дороге есть столбы, указывающие мили!

Она выпалила этот снаряд с такой неумолимой ненавистью ко всему роду человеческому, что Кленнэм решительно не знал, как ему защищаться, тем более, что и без того был смущен визитом этой почтенной леди, очевидно питавшей к нему крайнее отвращение. Он только растерянно глядел на нее, между тем как она сидела, пылая злобой и негодованием и устранившись куда-то в даль. Впрочем, Флора приняла ее замечание как нечто вполне уместное и громко заметила, что тетка мистера Финчинга очень остроумна. Поощренная ли комплиментом или своим пламенным негодованием, эта знаменитая женщина прибавила: «Пусть-ка он попробует», — и режим движением окаменелого ридикюля (вещь обширных размеров и ископаемого вида) дала понять, что Кленнэм — именно та злополучная личность, к которой обращен этот вызов.

— Я хотела сказать, — продолжала Флора, — что хочу сделать одно последнее замечание, хочу дать одно последнее объяснение, что я и тетка мистера Финчинга никогда бы не решились беспокоить мистера Финчинга, когда он занимался делом в деловые часы, конечно, у вас не виноторговля, но дело — всегда дело, как бы его ни называли, и деловые привычки всегда одни и те же, пример сам мистер Финчинг, который всегда надевал свои туфли, стоявшие на половике, аккуратно в шесть без десяти минут пополудни, а сапоги, стоявшие за каминной решеткой, — в восемь без десяти минут утра в хорошую и дурную погоду, который, вероятно, покажется достаточным и Артуру (мистеру Кленнэму — гораздо приличнее, даже Дойсу и Кленнэму — гораздо деловитее).

— Пожалуйста, не оправдывайтесь, — сказал Артур, — я всегда рад вам.

— Очень любезно с вашей стороны, Артур… мистер Кленнэм, — всякий раз вспоминаю, когда уже поздно, вот что значит привычка навеки минувших дней, и, как справедливо замечено, что в тиши ночной, когда сон тяготеет над человеком, нежное воспоминание озаряет человека блеском прошлого; очень любезно, но боюсь — более любезно, чем искренно, потому что вступить в компанию по машинной части и не написать ни строчки, не послать карточку папе, — не говорю — мне, потому что было время, но оно прошло, и суровая действительность… не обращайте внимания, я говорю бог знает что… это уж совсем не любезно, сами сознайтесь.

Флора, повидимому, окончательно рассталась с запятыми, ее речь была еще бессвязные и торопливее, чем в прошлый раз.

— Хотя, конечно, — тараторила она, — ничего другого и ожидать нельзя, да и нет причины ожидать, а если нет причины ожидать, то зачем и ожидать, и я вовсе не упрекаю вас или кого бы то ни было. Когда ваша мама и мой папа нанесли нам смертельный удар и разбили золотую чашу — я хочу сказать, а если не знаете, то ничего не потеряли, — когда они разбили золотую цепь, соединявшую нас, и повергли нас в пароксизмы слез, по крайней мере я чуть не задохнулась на диване; впрочем, все изменилось, и, отдавая руку мистеру Финчингу, я знала, что делаю, но ведь он был в таком отчаянии и унынии, намекал даже на реку, если только бальзам или что-то такое из аптеки и я не утешим его.

— Милая Флора, ведь мы уже решили этот вопрос! Вы совершенно правы.

— Понятно, что вы так думаете, — возразила Флора, — вы так холодно относитесь к этому, если б я не знала, что вы были в Китае, я бы подумала — на северном полюсе. Дорогой мистер Кленнэм, вы во всяком случае правы, и я не могу вас упрекать, но относительно Дойса и Кленнэма мы услыхали только от Панкса, потому что здесь папина собственность, а не будь Панкса, мы так бы и не узнали никогда, я уверена.

— Нет, нет, не говорите этого.

— Что за глупости — не говорить этого, Артур, — Дойс и Кленнэм — это проще и не так трудно для меня, как мистер Кленнэм, — когда я это знаю, и вы знаете и не можете отрицать.

— Но я отрицаю это, Флора. Я намеревался вскоре навестить вас.

— Ах, — оказала Флора, тряхнув головой, — полноте! — и снова подарила его прежним взглядом. — Как бы то ни было, когда Панкс сообщил нам об этом, я решила, что тетка мистера Финчинга и я должны пойти навестить вас, потому что, когда папа сказал мне о ней — это случилось раньше — и прибавил, что вы заинтересованы ею, то я сейчас же подумала, отчего же не пригласить ее вместо того, чтобы сдавать работу посторонним.

— Вы говорите о ней, — перебил Артур, сбитый с толку, — то есть о тетке мистера Финчинга?..

— Господи, Артур, — Дойс и Кленнэм — гораздо легче для меня, — кто же слыхал когда-нибудь, чтоб тетка мистера Финчинга занималась шитьем и брала работу поденно!

— Брала работу поденно? Так вы говорите о Крошке Доррит?

— Ну конечно о ней, — подхватила Флора, — и из всех странных имен, какие мне приходилось слышать, это самое странное, точно какая-нибудь дача с турникетом, или любимый пони, или щенок, или птица, или что-нибудь из семенной лавки, что сажают в саду или в цветочном горшке.

— Стало быть, Флора, — сказал Кленнэм, внезапно заинтересовавшийся разговором, — мистер Кэсби был так любезен, что сообщил вам о Крошке Доррит, — не правда ли? Что же он говорил о ней?

— О, вы знаете, что такое папа, — отвечала Флора, — когда он сидит с таким убийственно-великолепным видом и вертит одним большим пальцем вокруг другого, пока у вас не закружится голова, глядя на него. Он сказал, когда мы говорили о вас… я, право, не знаю, кто начал этот разговор, Артур (Дойс и Кленнэм), но уверена, что не я; по крайней мере, надеюсь, что не я; вы меня извините за эти подробности.

— Конечно, — сказал Артур, — разумеется.

— Вы очень любезны, — пролепетала Флора, замявшись в припадке обворожительной застенчивости. — Папа сказал, что вы говорили о ней очень серьезно, а я сказала то же, что говорила вам, вот и всё.

— Вот и всё? — повторил Артур, несколько разочарованный.

— За исключением того, что когда Панкс сказал нам о ваших теперешних занятиях и насилу убедил нас, что это действительно вы, я предложила тетке мистера Финчинга навестить вас и спросить, не будет ли приятно для всех, если я приглашу ее к нам и дам ей работу, я ведь знаю, что она часто ходит к вашей маме, а у вашей мамы суровый характер, Артур (Дойс и Кленнэм), иначе я никогда бы не вышла за мистера Финчинга и была бы теперь… Ах, какой вздор я говорю!

— С вашей стороны, Флора, было очень любезно подумать об этом.

Бедная Флора отвечала чистосердечным тоном, который гораздо больше шел к ней, чем самые обольстительные девические взгляды, что ей приятно слышать это от него. Она высказала это так сердечно, что Артур много бы дал, лишь бы видеть всегда перед собой эту простую и добрую женщину, похоронив навек восемнадцатилетнюю Флору вместе с постаревшей сиреной.

— Я думаю, Флора, — сказал Кленнэм, — доставив Крошке Доррит занятия и обласкав ее…

— Непременно, я так и сделаю, — живо подхватила Флора.

— Я уверен в этом… вы окажете ей большую поддержку и помощь. Я не считаю себя вправе рассказывать вам всё, что знаю о ней, так как эти сведения я получил по секрету и при обстоятельствах, обязывающих меня к молчанию. Но я принимаю участие в этом бедном создании и питаю к ней глубокое уважение. Ее жизнь была оплошным самоотвержением и подвигом. Я не могу думать о ней, а тем более говорить без волнения. Пусть это волнение заменит то, что я бы мог сказать вам о ней, и позвольте мне с благодарностью поручить ее вашей доброте.

Он просто протянул руку бедной Флоре, но бедная Флора не могла принять ее просто, без таинственных ужимок и кривляний. Она как бы случайно покрыла ее концом своей шали, затем взглянула в окно и, заметив две приближающиеся фигуры, воскликнула с бесконечным восхищением: «Папа! Молчите, Артур, ради бога!» — и опустилась на стул, с поразительным искусством приняв вид барышни, близкой к обмороку от неожиданности и волнения чувств.

Между тем патриарх, сияя лысиной, тащился к конторе в кильватере Панкса. Панкс отворил перед ним дверь, прибуксировал его и сам стал на якорь в уголке.

— Я слышал от Флоры, — сказал патриарх с благосклонной улыбкой, — что она собирается навестить вас, собирается навестить вас. Вот я и вздумал тоже зайти, вздумал тоже зайти.

Благодушная мудрость, которой дышали эти слова (сами по себе незначительные), благодаря его голубым глазам, сияющей лысине, длинным белым кудрям, производила сильное впечатление. Точно в них сказывалось благороднейшее чувство, какое когда-либо воодушевляло лучшего из людей. Когда же он уселся в кресло, подставленное Кленнэмом, и сказал: «Так вы взялись за новое дело, мистер Кленнэм? Желаю успеха, сэр, желаю успеха», — каждое слово его казалось подвигом добродетели.

Перевод ИИ · Оригинал