Крошка Доррит

Перевод, выполненный человеком · Перевод: Mikhail Engelhardt (†1915) · Источник: Wikisource · Общественное достояние

— Миссис Бангэм, — сказал он, не пробыв и двадцати минут в комнате больной, — сходите и принесите немного водки, иначе вам не выдержать.

— Благодарствуйте, сэр. Но я обойдусь и так, — сказала миссис Бангэм.

— Миссис Бангэм, — возразил доктор, — я нахожусь при исполнении профессиональных обязанностей и не могу позволить каких бы то ни было обсуждений моих действий с вашей стороны! Ступайте и принесите водки, иначе я предвижу, что вы упадете в обморок!

— Я обязана повиноваться вам, сэр, — сказала миссис Бангэм, вставая. — Да и вам бы не мешало хлебнуть глоточек; я думаю, что это будет полезно, потому что у вас совсем больной вид, сэр.

— Миссис Бангэм, — возразил доктор, — не вам со мной возиться, а мне с вами. Сделайте одолжение, не хлопочите обо мне. Ваше дело — исполнять то, что вам говорят, отправиться и принести то, что я велел!

Миссис Бангэм повиновалась, и доктор, заставив ее выпить, подкрепился и сам. Он повторял этот прием аккуратно через час, обращаясь с миссис Бангэм очень решительно. Прошло три или четыре часа, мухи падали в ловушки сотнями, и наконец новая жизнь, почти такая же хрупкая, как их жизнь, затеплилась среди этих бесчисленных смертей.

— Премилая девчоночка, — сказал доктор, — маленькая, но хорошо сложена. Эй, миссис Бангэм, у вас очень подозрительный вид. Ступайте сейчас же, сударыня, и принесите еще водки, иначе вам не миновать истерики!

С этого момента перстни стали осыпаться с нерешительных пальцев должника, как листья с деревьев осенью. Ни одного не осталось в тот вечер, когда он опустил что-то звонкое в засаленную ладонь доктора. В то же время миссис Бангэм часто отправлялась с поручениями в соседнее заведение, украшенное тремя золотыми шарами, где ее хорошо знали.

— Благодарю вас, — сказал доктор, — благодарю. Ваша супруга совершенно поправилась. Всё идет как нельзя лучше.

— Я очень рад это слышать и очень благодарен вам, — сказал должник, — хотя я никогда не думал, что…

— Что у вас родится ребенок в таком месте, — отвечал доктор. — Э, сударь, что за важности! Немножко побольше простора — вот и всё, чего нам здесь нехватает. Житье здесь покойное; никто к вам не лезет; нет молотка у дверей, которым стучит кредитор так, что у человека душа уходит в пятки. Никто не приходит, не спрашивает, дома ли, не обещает дожидаться у дверей, пока его не примут. Никто не присылает сюда угрожающих писем насчет денег. Раздолье, сэр, раздолье! Я занимался практикой и дома, и за границей, и в военных походах на корабле и, поверьте, не запомню, чтобы мне приходилось когда-нибудь практиковать при таких спокойных условиях, как здесь. Народ везде неугомонный, все хлопочут, все куда-то торопятся, беспокоятся то о том, то о другом. Здесь ничего подобного, сэр! Мы все это пережили, всё это проделали, мы попали на самое дно, нам некуда больше падать, и что же мы нашли? Спокойствие. Вот настоящее слово. Спокойствие!

Высказав этот краткий символ веры, доктор, который был старожилом в тюрьме, возбужденный более обыкновенного выпивкой и необычайным для него ощущением денег в кармане, вернулся к своему другу и товарищу по охриплости, одутловатости, багровости, картам, табаку, грязи и водке.

Должник был человек совсем иного рода, чем доктор, но он уже начал подвигаться к той же точке по противоположной стороне круга. Совершенно подавленный заключением в первое время, он вскоре стал находить в нем какое-то мрачное удовольствие. Он сидел под замком, но этот замок, не выпуская его из тюрьмы, не допускал к нему многих забот. Если бы это был человек, способный встретить лицом к лицу заботы и бороться с ними, он разбил бы свои цепи или свое сердце: но, оставаясь тем, чем он был, он только бессильно скользил по гладкому спуску не сделав ни шагу вверх.

Избавившись от запутанных дел, в которых дюжина юристов не могла найти ни начала, ни конца, ни середины, он мало-помалу пришел к убеждению, что его жалкое убежище гораздо спокойнее, чем это казалось ему раньше. Он давно уже развязал свой портплед; его старшие дети постоянно играли на дворе, и всякий в тюрьме знал малютку и до некоторой степени считал ее своей собственностью.

— Я начинаю гордиться вами, — сказал ему однажды его друг тюремщик. — Скоро вы будете старейшим из здешних обитателей. Без вас и вашей семьи Маршальси осиротеет.

Тюремщик действительно гордился им. Он отзывался о нем в самых лестных выражениях, разговаривая с новичками.

— Обратили ли вы внимание, — говорил он, — на того господина, что вышел сейчас из комнаты?

Новичок, как водится, отвечал: «Да».

— Был настоящий джентльмен, превосходнейшего воспитания. Однажды был в гостях у самого директора, пробовал новое фортепиано. Играл, ну, просто на удивленье. А насчет языков… знает все на свете. Был у нас одно время француз; по моему мнению, он понимал по-французски лучше этого француза. Был итальянец, так он и его загонял в полминуты. Вы и в других тюрьмах встретите людей почтенных, не стану спорить; но если хотите видеть настоящего знатока по тем предметам, которые я назвал, пожалуйте в Маршальси.

Когда младшему ребенку исполнилось восемь лет, жена должника, давно уже прихварывавшая от наследственного недуга, а не вследствие заключения, к которому она относилась так же, как муж, поехала в деревню навестить свою бывшую няньку и там умерла. Он две недели не выходил из своей комнаты, и один помощник адвоката, попавший в тюрьму за долги, сочинил для него сочувственный адрес, под которым подписались все заключенные. Когда он снова появился среди публики, у него прибавилось седых волос (он рано начал седеть), и тюремщик заметил, что его беспокойные руки снова стали прикасаться к дрожащим губам, как в первое время заключения. Но месяца через два он оправился, а тем временем дети попрежнему играли на дворе, только в трауре.

С точением времени миссис Бангэм, давнишняя посредница между заключенными и внешним миром, одряхлела и стала все чаще и чаще попадаться на улице в бессознательном состоянии, причем корзина с покупками оказывалась опрокинутой, а в сдаче нехватало нескольких пенсов. Тогда его сын, заняв должность миссис Бангэм, стал исполнять поручения и сделался своим человеком в тюрьме и на улице.

Наступило время, когда и тюремщик ослабел. Грудь у него начала пухнуть, ноги трястись, его мучила одышка. Почтенный деревянный табурет его «доехал», как он выражался. Теперь он сидел в кресле с подушкой и часто в течение нескольких минут не мог отдышаться и отворить дверь. Когда эти припадки одолевали его, должник часто отворял за него дверь.

— Вы и я, — сказал тюремщик однажды зимним вечером, когда в привратницкой собралось много народа погреться у печки, — мы с вами старейшие обитатели здесь. Я поступил сюда за семь лет до вас. Меня не надолго хватит. Когда за мной в последний раз запрут двери, вы будете Отцом Маршальси.

На следующий день за тюремщиком были заперты двери этого мира. Слова его не были забыты, и с тех пор среди заключенных из поколения в поколение передавалось (поколение в Маршальси можно считать в среднем в три месяца), что старый оборванный должник с седыми волосами — Отец Маршальси.

Он гордился этим титулом. Если бы какой-нибудь мошенник вздумал оспаривать его, он был бы огорчен до слез этой попыткой отнять у него законные права. В нем замечали склонность преувеличивать число лет, проведенных им в тюрьме, так что собеседник обыкновенно вычитал несколько единиц из названной им цифры; он был тщеславен, как говорили быстро сменявшиеся поколения узников.

Все новички представлялись ему. Он очень пунктуально относился к этой церемонии. Шутники, пытавшиеся производить ее с преувеличенной торжественностью, не могли сокрушить его невозмутимое достоинство. Он принимал вновь прибывших в своей бедной комнатке (знакомство на дворе, по его мнению, имело слишком случайный характер, не соответствовавший цели представления), с какой-то смиренной благосклонностью. «Милости просим в Маршальси», — говорил он им. Да, он отец этого местечка, так назвала его снисходительная публика. «И если двадцать с лишним лет пребывания здесь оправдывают этот титул, то я пользуюсь им по праву. На первый взгляд это место может показаться непривлекательным, но здесь вы найдете приятную компанию, конечно, смешанную, — с этим ничего не поделаешь, — и очень хороший воздух».

Нередко к нему подсовывали под дверь ночью письма, в которых оказывались полкроны, крона, иногда даже полгинеи для «Отца Маршальси» с пожеланием всего хорошего от «товарища по заключению, который выходит на волю». Он принимал эти подарки как знак уважения со стороны поклонников, не делая из этого тайны. Иногда они подписывались шуточными именами, как, например: «кирпич», «кузнечный мех», «старый простофиля», «хитрец», «мопс», «человек из помойной ямы», но он находил это шутками дурного тона и всегда немножко обижался на них.

С течением времени, когда эта корреспонденция стала ослабевать, как будто со стороны корреспондентов требовалось слишком значительное усилие, на которое не все были способны в суете отъезда, он принял за правило провожать каждого выходившего должника, принадлежавшего к порядочному классу общества, до ворот и тут прощаться с ним. Этот последний, пожав руку старику, останавливался, завертывал что-то в бумажку и кричал: «Послушайте!».

Старик с удивлением оборачивался.

— Вы меня? — спрашивал он с улыбкой.

Видя, что тот подходит к нему, он прибавлял отеческим тоном:

— Что-нибудь забыли? Чем могу служить?

— Я забыл оставить это, — отвечал уходивший, — для Отца Маршальси.

— Милостивый государь, — отвечал последний, — он бесконечно обязан вам! — Но до последнего времени рука старика, опустив монету в карман, оставалась в нем довольно долго, чтобы получка не слишком бросилась в глаза остальной публике.

Однажды он провожал таким образом довольно многочисленную компанию должников, случайно освобожденных вместе, и, возвращаясь назад, встретил одного обитателя бедного отделения, который был посажен неделю тому назад за какой-то ничтожный долг, расплатился в течение недели и теперь выходил на волю. Это был простой штукатур; он уходил с женой и узелком в самом веселом настроении.

— Всего хорошего, сэр, — сказал он, проходя мимо.

— И вам того же, — благосклонно отвечал Отец Маршальси.

Они отошли уже довольно далеко друг от друга, как вдруг штукатур крикнул: «Послушайте, сэр!» — и направился к старику.

— Это немного, — сказал он, сунув ему в руку кучку полупенсовиков, — но от чистого сердца!

Никогда еще Отец Маршальси не получал подарков медью. Дети получали часто, и он знал, что эти получки идут в общую кассу, что на них покупается пища, которую он ест, и питье, которое он пьет; но оборванец, запачканный известкой и предлагающий ему медяки из рук в руки, — это было ново.

— Как вы смеете? — сказал он и залился слезами.

Штукатур повернул его к стене, чтобы другие не могли видеть его лица, и в этом движении было столько деликатности, он извинялся так искренно и с таким раскаянием, что старик мог только пробормотать:

— Я знаю, что вы сделали это с хорошим намерением. Не будем больше говорить об этом.

— Бог с вами, сэр, — сказал штукатур, — я действительно сделал это с хорошим намерением. Но я надеюсь сделать для вас больше, чем другие.

— Что же вы хотите сделать? — спросил старик.

— Я навещу вас как-нибудь.

— Дайте мне эти деньги, — с жаром сказал старик, — я спрячу их и не стану тратить. Благодарю вас благодарю. Мы увидимся с вами?

— Если только я проживу неделю, увидимся!

Они пожали друг другу руки и расстались. В этот вечер, собравшись за ужином, заключенные удивлялись: что такое случилось с их отцом, почему он так долго гулял по потемневшему двору и казался таким пришибленным?

ГЛАВА VII

Младенец, чей первый глоток воздуха был отравлен водкой доктора Гаггеджа, передавался с рук на руки среди членов общежития, из поколения в поколение, подобно традиции, связанной с их общим отцом. В первый период ее существования эта передача происходила в буквальном и прозаическом смысле; почти каждый вновь поступавший считал своей обязанностью понянчить девочку.

— По-настоящему, — сказал тюремщик, увидев ее впервые, — я должен быть ее крестным отцом.

Должник помялся с минуту и сказал:

— Быть может, вы не откажетесь и в действительности быть ее крестным отцом?

— О, я не откажусь, — возразил тюремщик, — если вы ничего не имеете против этого.

Итак, она была окрещена в воскресенье, когда тюремщику можно было отлучиться из тюрьмы; и тюремщик отправился в церковь св. Георга, и стоял у купели, и давал обеты, клятвы и отречения «без запинки», по его собственным словам.

После этого тюремщик стал относиться к ней как к своей собственности, независимо от официальных отношений. Когда она научилась ходить и говорить, он очень полюбил ее; купил маленькое креслице, поставил его у камина в сторожке, любил коротать с ней время и заманивал ее к себе дешевыми игрушками. Ребенок с своей стороны до того привязался к тюремщику, что постоянно забирался в его помещение по собственной охоте. Когда она засыпала в креслице перед каминной решеткой, он покрывал ее своим платком; когда же она играла, раздевая и одевая куклу, которая вскоре перестала походить на куклы внешнего мира, обнаруживая поразительное семейное сходство с миссис Бангэм, он с нежностью смотрел на нее с высоты своего табурета. Заметив это, члены общежития решили, что тюремщик, хоть он и был холостяком, самой судьбою предназначен к семейной жизни. Но тюремщик поблагодарил и сказал:

— Нет, с меня довольно видеть здесь чужих детей.

Трудно решить, в какой именно период своей жизни малютка стала замечать, что не все люди живут взаперти и не выходят за пределы тесного двора, окруженного высокой стеной, усаженной гвоздями. Но она была еще очень, очень мала, когда заметила, что ей приходится выпускать руку отца, выходя за ворота, отворявшиеся большим ключом, и что его нога не смеет переступить черту, за которую свободно переходят ее маленькие ножки. Жалостные и сострадательные взгляды, которые она стала бросать на него, явились, быть может, результатом этого открытия.

Выражение жалости и сострадания, к которому примешивалось что-то вроде покровительства, когда она смотрела на него, всегда светилось в глазах этой дочери Маршальси в течение первых восьми лет ее жизни, сидела ли она подле своего друга-тюремщика, или уходила в комнату отца, или гуляла по тюремному двору, — жалости и сострадания к своей беспризорной сестре, к своему ленивому брату, к высоким мрачным стенам, к томившейся среди них толпе, к тюремным детям, которые кричали и резвились, играли в прятки и устраивали «дом» у железной решетки внутренних ворот.

Задумчивая и сосредоточенная, сидела она летними вечерами у камина, глядя на небо сквозь решетку окна, пока сеть железных полос не начинала мерещиться ей всюду, так что и ее друг казался за решеткой.

— Мечтаешь о полях, — сказал однажды тюремщик, — да?

— Где они? — спросила она.

— Там… далеко, — сказал тюремщик, сделав неопределенный жест ключом. — Вон там.

— Кто-нибудь открывает и запирает их? Они под замком?

Тюремщик смутился.

— Ну, как тебе сказать, — заметил он, — вообще говоря, нет.

— Там хорошо, Боб?

Она называла его Боб по его собственному желанию и требованию.

— Чудесно. Там уйма цветов. Там лютики и маргаритки, и… — тюремщик остановился, так как его сведения по части цветов были очень ограничены, — одуванчики, и всяческие игры.

— Там очень весело, Боб?

— Еще как! — сказал тюремщик.

— А отец бывал там когда-нибудь?

— К…хм… — поперхнулся тюремщик. — О да… бывал… иногда.

— Он горюет, что не может попасть туда теперь?

— Ну… не очень, — сказал тюремщик.

— И они тоже не горюют? — спросила она, глядя на скучающую толпу на дворе. — О Боб, ты наверно знаешь это?

На этом опасном месте Боб переменил тему разговора и повел речь о леденцах; это был его вечный и последний ресурс, когда он замечал, что его маленькая приятельница вдается в политические, социальные или теологические вопросы. Но этот разговор послужил поводом: к целому ряду воскресных прогулок, предпринимавшихся оригинальными друзьями. Раз в две недели, в воскресенье, они с важностью выходили из привратницкой и направлялись куда-нибудь за город, на луга или в поля, заранее намеченные им: тут она рвала траву и цветы, а он курил свою трубку. Затем являлись на сцену чай, креветки, пиво и другие деликатесы, а там они возвращались домой рука об руку, если только она не засыпала от усталости на его плече.

В эти ранние дни ее детства тюремщик стал задумываться над вопросом, который стоил ему такой напряженной умственной работы, что он так и остался нерешенным до его смерти. Он решил завещать свои маленькие сбережения крестной дочери, но тут возник вопрос, как бы их «закрепить» таким образом, чтобы они непременно достались ей одной. Личный опыт по замочной части убедил его, что «закрепить» деньги сколько-нибудь прочно страшно трудно, а уходят они как нельзя легче. И вот он в течение многих лет предлагал этот мудреный вопрос каждому неоплатному должнику или вообще сведущему человеку.

— Предположим, — говорил он, толкая ключом в жилет сведущего человека, дабы подчеркнуть свои слова, — предположим, что некто захотел оставить свое состояние молодой женщине, и притом на таких условиях, чтобы никто, кроме нее, не мог тронуть ни полушки из этих денег, — как ему закрепить их за ней?

— Завещать на ее имя, — отвечал сведущий человек со снисходительной улыбкой.

— Но позвольте, — возражал тюремщик. — Предположим, что у нее есть, скажем, брат, или сестра, или муж, который непременно попытается запустить лапу в ее имущество, как быть в таком случае?

— Если имущество завещано ей, то у них будет не больше законных прав на него, чем у вас, например, — возражал сведущий человек.

— Постойте, постойте, — говорил тюремщик. — Предположим, что у нее нежное сердце и что они приходят к ней и просят денег. Что же тут поделает ваш закон?

Глубочайшие знатоки, к которым обращался тюремщик с этим вопросом, не могли объяснить, что тут поделает закон. Таким-то образом тюремщик всю жизнь ломал голову над этой задачей и в конце концов умер, не оставив завещания.

Но это случилось много времени спустя, когда его крестной дочери исполнилось уже шестнадцать лет. Первая половина этого периода уже прошла, когда ее жалостливые и сострадательные глаза увидели отца овдовевшим. С этого времени покровительственное выражение, мелькавшее в ее задумчивых глазах, дополнилось соответствующими действиями, и дитя Маршальси взяло на себя новые обязанности по отношению к отцу.

Сначала она могла только сидеть с ним, покинув свое более уютное местечко у каминной решетки. Но мало-помалу ее общество сделалось настолько необходимым для него, что он огорчался, когда она уходила. Через эти маленькие ворота перешла она из детства в переполненный тревогами мир.

Что подсмотрел ее сострадательный взгляд в отце, брате, сестре, в заключенных? Какую долю печальной истины богу угодно было открыть ей? Это остается в числе многих неразрешимых тайн. Довольно того, что ей было внушено свыше сделаться не тем, чем были остальные, отличаться от остальных и работать для остальных. Внушено свыше? Да. Если мы говорим о внушении свыше, вдохновляющем поэта или священника, то неужели мы не усмотрим его в сердце, которое любовь и самоотвержение побуждают в самой низкой доле выбирать самую низкую работу.

Без друзей, которые могли бы помочь ей или хоть навестить ее, не имея никого, кроме своего странного товарища, незнакомая с самыми элементарными правилами и обычаями вне тюремной жизни, вскормленная и воспитанная в социальных условиях, ненормальных даже сравнительно с самым ненормальным положением за стенами тюрьмы, с детства привыкшая пить из колодца с отравленной, нездоровой, зараженной водой, дочь Маршальси начала свою сознательную жизнь.

Сколько обид и разочарований, насмешек над молодостью и маленькой фигуркой (высказанных без злобы, шутя, но задевавших ее глубоко), горького сознания своих слабых детских сил, которых нехватало на самую простую работу, сколько усталости и беспомощности, сколько слез, пролитых тайком, досталось на ее долю, пока она не была признана полезной, даже необходимой. Это время наступило. Она заняла место старшей в семье, старшей во всех отношениях, кроме возраста, сделалась главой павшей фамилии и носила в своем сердце ее тревоги и позор.

В тринадцать лет она умела читать и вести счета, то есть записывать словами и цифрами, что требуется для их странного хозяйства, и подсчитывать, какой суммы нехватает на покупку всего необходимого. Она урывками посещала вечернюю школу в течение нескольких недель и урывками же посылала брата и сестру в школу в течение трех или четырех лет. Дома они ничему не учились; но она понимала, она знала лучше, чем кто-нибудь, что человек, опустившийся до положения Отца Маршальси, не может быть отцом для своих детей.

Скудные сведения, полученные в школе, она старалась пополнять собственными усилиями. В пестрой толпе заключенных оказался однажды учитель танцев. Ее сестре очень хотелось выучиться танцам, к которым она, повидимому, обнаруживала способности. Тринадцати лет отроду дитя Маршальси явилось к учителю танцев, с маленьким кошельком в руке, и изложило свою скромную просьбу.

— С вашего позволения, сэр, я родилась здесь.

— О, вы та самая молодая леди, да? — спросил учитель танцев, оглядывая ее маленькую фигурку и поднятое к нему личико.

— Да, сэр.

— Чем же могу служить вам? — спросил учитель танцев.

— Мне ничем, сэр, благодарю вас, — робко отвечала она, развязывая шнурки кошелька, — но, может быть, вы согласитесь учить мою сестру танцевать за небольшую…

— Дитя мое, я буду учить ее даром, — сказал учитель танцев, отстраняя кошелек. Это был добрейший из учителей танцев, когда-либо бывших под судом за долги, и он сдержал свое слово. Сестра оказалась очень способной ученицей, и так как у него было много досуга (прошло десять недель, пока он поладил с кредиторами и мог вернуться к своим профессиональным обязанностям), то дело пошло замечательно успешно. Учитель танцев так гордился ею, ему так хотелось похвастаться ее успехами перед кружком избранных друзей из числа членов общежития, что в одно прекрасное утро в шесть часов он устроил придворный менуэт на дворе (комнаты были слишком тесны для этого), причем все фигуры и на исполнялись с таким старанием, что учитель танцев, заменявший и музыканта, совсем изнемог. Успех этой первой попытки, приведшей к тому, что учитель танцев и после освобождения продолжал заниматься со своей ученицей, придал смелости бедной девочке. Она долго, в течение нескольких месяцев, дожидалась, не попадет ли к ним какая-нибудь швея. Наконец попала к ним модистка, и к ней-то она отправилась с просьбой.

— Извините, сударыня, — сказала она, робко заглянув в дверь к модистке, которая, рыдая, лежала на кровати, — но я родилась здесь.

Повидимому, все узнавали о ней тотчас по приходе в тюрьму; по крайней мере модистка села на кровати, вытерла слезы и спросила, как спросил ее раньше танцмейстер:

— О, так вы — дитя Маршальси, да?

— Да, сударыня.

— Жалею, что у меня ничего нет для вас, — сказала модистка, покачав головой.

— Я не за тем пришла, сударыня. Мне бы хотелось научиться шить.

— Хотелось бы научиться шить, — сказала модистка, — а вы видите меня? Много ли пользы принесло мне шитье?

— Тем, кто сюда попадает, ничто не принесло пользы, — возразила девушка простодушно, — но я всё-таки хочу научиться

— Боюсь, что вы слишком слабенькая, — отвечала модистка.

— Я, кажется, не очень слаба, сударыня.

— И притом вы очень, очень малы, — продолжала модистка.

— Да, я сама боюсь, что я очень мала, — отвечало дитя Маршальси и заплакало при мысли об этом недостатке, причинявшем ей столько огорчений Модистка, женщина вовсе не злая и не бессердечная, но только не освоившаяся еще с положением неоплатной должницы, была тронута: она согласилась учить девочку, нашла в ней самую терпеливую и усердную ученицу и с течением времени сделала из нее хорошую швею.

С течением времени, и именно в эту пору, в характере Отца Маршальси проявилась новая черта. Чем более он утверждался в отцовском звании, чем более зависел от подачек своей вечно меняющейся семьи, тем сильнее цеплялся он за свое захудалое дворянство. Руке, полчаса тому назад принимавшей полкроны от товарища по заключению, той же руке пришлось бы утирать слезы, которые брызнули бы из его глаз, если б он узнал, что его дочери добывают хлеб своим трудом, так что первой и главной заботой его дочери было обеспечить благородную фикцию, будто все они ленивые нищие.

Ее сестра сделалась танцовщицей. Был у них разорившийся дядя, разорившийся благодаря своему брату, Отцу Маршальси, и понимавший в делах не более этого последнего. Человек простой и смирный, он принял разорение как совершившийся факт. Сознание этого факта выразилось у него только в том, что с момента катастрофы он перестал умываться. В лучшие дни он был посредственный музыкант-любитель, а после разорения перебивался кое-как, играя на кларнете, таком же грязном, как он сам, в оркестре одного маленького театра. В этом самом театре его племянница сделалась танцовщицей, и он принял на себя роль ее покровителя и защитника так же, как принял бы болезнь, наследство, угощение, голод, — всё, что угодно, кроме мыла.

Чтобы доставить возможность сестре зарабатывать несколько шиллингов в неделю, дитя Маршальси должно было пуститься на хитрости:

— Фанни не будет больше жить с нами, батюшка. Она будет проводить здесь большую часть дня, а жить у дяди.

— Ты удивляешь меня. Почему это?

— Дяде нельзя жить одному. За ним нужно ухаживать, присматривать.

— Ухаживать? Он почти всё время проводит у нас. И ты, Эми, ухаживаешь и присматриваешь за ним гораздо усерднее, чем твоя сестра. Вы все слишком часто выходите, слишком часто выходите.

Так он поддерживал декорум, делая вид, что ему неизвестно, зачем Эми уходит со двора.

— Но мы всегда рады, когда возвращаемся домой, правда, папа? Для Фанни же, не говоря о заботах и присмотре за дядей, вообще будет лучше не жить постоянно здесь. Ведь она не родилась здесь, как я.

— Конечно, Эми, конечно. Хотя я не вполне улавливаю твою мысль, но весьма естественно, что Фанни предпочитает жить на воле, да и ты тоже не любишь оставаться здесь. Да, милочка, ты, Фанни, дядя — вы сами по себе. Я не буду вам мешать, не беспокойтесь обо мне.

Труднейшей задачей для нее было вытащить из тюрьмы брата, избавить его от должности посыльного (наследство миссис Бангэм) и от дурной компании. Ничему путному он не выучился в тюрьме, и Эми не могла найти для него другого покровителя, кроме своего старого друга и крестного отца.

— Милый Боб, — сказала она, — что-то выйдет из бедного Типа? — Имя его было Эдуард, сокращенно — Тэд, превратившееся в тюрьме в Типа.

Тюремщик имел свое мнение насчет будущности бедного Типа. Желая предотвратить эту будущность, он даже заводил с ним речь, доказывая, что ему следовало бы оставить тюрьму и послужить отечеству. Но Тип поблагодарил и сказал, что ему нет дела до отечества.

— Ну, милочка, — сказал тюремщик своей крестнице, — надо что-нибудь сделать для него. Попробую-ка я поискать ему местечко по юридической части.

— Как бы это хорошо было, Боб!

С этого дня тюремщик обращался уже с двумя вопросами к сведущим людям, поступавшим в тюрьму. Относительно второго он действовал так настойчиво, что в конце концов для Типа нашлось местечко и двенадцать шиллингов в неделю в конторе одного адвоката в великом национальном палладиуме, именуемом королевским судом, в то время представлявшем собою одну из многочисленных неприступных твердынь, охранявших достоинство и благоденствие Альбиона, ныне же стертом с лица земли.

Тип проскучал в Клиффорд-Инн полгода, а затем приплелся обратно в Маршальси, засунув руки в карманы, и мимоходом объявил сестре, что больше не пойдет туда.

— Больше не пойдешь туда? — повторило бедное дитя Маршальси, для которого Тип был главным предметом забот и тревог.

— Я ужасно устал, — сказал Тип, — и бросил место.

Тип уставал от всего. Его маленькая вторая мать, с помощью всё того же верного друга, помещала его последовательно в оптовый склад, к огороднику, к торговцу хмелем, снова в контору адвоката, к аукционисту, на пивоварню, к маклеру, снова в контору адвоката, в контору дилижансов, в контору транспортов, снова в контору адвоката, в мелочную лавку, на винокуренный завод, снова в контору адвоката, в лавку шерстяных товаров, в галантерейную лавку, на рыбный рынок, на фруктовый рынок, в доки, — но везде он уставал, бросал места и возвращался к безделью Маршальси и наследству миссис Бангэм. Казалось, он всюду тащил за собой стены тюрьмы и продолжал влачить бесцельное, ленивое, бессмысленное существование в их тесных пределах в любом месте и при любой профессии, пока настоящая, неподвижная Маршальси не притягивала его обратно.

Тем не менее маленькое мужественное создание так настойчиво стремилось пристроить брата, что, пока он слонялся по разным местам, она сумела наскрести для него небольшую сумму, достаточную для переезда в Канаду. Так как он устал от бездельничанья и хотел покончить даже с этим, то весьма милостиво согласился на ее проект. Горько ей было расставаться с ним, по горечь смягчалась радостью и надеждой, что он вступит, наконец, на настоящий путь.

— Да благословит тебя бог, Тип. Смотри не загордись, когда разбогатеешь, и приезжай повидать нас.

— Ладно, ладно! — сказал Тип и отправился.

Но не все дороги ведут в Канаду. В данном случае дорога привела его только до Ливерпуля. Отсюда он вернулся обратно спустя месяц в лохмотьях, без сапог и усталый более, чем когда-либо.

Снова пришлось обратиться к наследству миссис Бангэм, а затем он сам нашел себе занятие, о чем и объявил сестре.

— Эми, я нашел место.

— Серьезно, Тип?

— Будь покойна, теперь дело пойдет на лад. Тебе больше не придется хлопотать обо мне, старушка.

— Что же это за место, Тип?

— Ты знаешь Слинго?

— Которого называют купцом?

— Вот, вот. Он выходит отсюда в понедельник и обещал мне место.

— Чем же он торгует, Тип?

— Лошадьми. Будь покойна, Эми. Теперь дело пойдет на лад.

Она потеряла его из виду на несколько месяцев и только слышала о нем время от времени. Между членами общежития ходили слухи, будто его видели на аукционе в Мурфильде, где он покупал накладное серебро за настоящее и заплатил за него банковыми билетами; но эти слухи не достигали ее ушей. Однажды вечером, когда она работала, стоя у окна, чтобы воспользоваться тусклым светом сумерек, он отворил дверь и вошел в комнату.

Она поцеловала его и сказала «здравствуй», по боялась расспрашивать. Он заметил ее испуг и беспокойство и, повидимому, почувствовал жалость.

— Боюсь, Эми, ты очень огорчишься на этот раз. Право, боюсь.

— Очень грустно слышать такие слова, Тип. Ты совсем вернулся?

— Ну… да.

— Я и думала, что это место окажется неподходящим, так что не особенно огорчаюсь на этот раз, Тип.

— А! Но это не всё, случилось кое-что похуже.

— Хуже?

— Не смотри так испуганно, Да, Эми, хуже. Видишь ли, я вернулся, — не смотри же так испуганно, — не так, как прежде, не по своей воле. Я теперь сюда на житье.

— О, не говори, что ты арестован, Тип. Нет, нет!

— Мне и самому неприятно это говорить, — возразил он с неохотой, — да что ж делать, когда ты иначе не понимаешь. Приходится сказать. Меня посадили за долг в сорок фунтов.

В первый раз за все эти годы она согнулась под бременем горя. Всплеснув руками, она воскликнула, что это убьет отца, если только он узнает, и упала без чувств к ногам Типа.

Ему легче было привести ее в чувство, чем ей убедить его, что Отец Маршальси будет в отчаянии, если узнает истину. Тип решительно не мог понять и представить себе этого. Потребовались совместные усилия сестры и дяди, чтобы заставить его взглянуть на дело с такой точки зрения. Само по себе возвращение его не представляло ничего странного в виду многочисленных прецедентов; нетрудно было придумать благовидное объяснение для отца; а остальные члены общежития, лучше понимавшие значение этого невинного обмана, добросовестно хранили тайну.

Вот жизнь и история дочери Маршальси до двадцати двух лет. Сохранив привязанность к жалкому двору и груде построек, как месту своего рождения и дому, она неслышно скользила в этих стенах, сознавая, что на нее указывают всякому вновь прибывшему. Найдя работу в городе, она тщательно скрывала место своего жительства и старалась как можно незаметнее проскользнуть за железные ворота, вне которых ей ни разу еще не случалось ночевать. Ее природная робость еще усилилась вследствие необходимости скрываться, и ее легкие ножки и миниатюрная фигурка скользили по людным улицам, точно спеша исчезнуть куда-то.

Умудренная опытом в борьбе с житейской нуждой, она оставалась невинной во всем остальном, невинной среди тумана, сквозь который она видела отца, и тюрьму, и мутный поток жизни, кипевшей вокруг нее.

Вот жизнь и история Крошки Доррит до того момента, когда она возвращалась домой в пасмурный сентябрьский вечер, не замечая, что за ней следит мистер Артур Кленнэм. Такова жизнь и история Крошки Доррит до того момента, когда она свернула на Лондонский мост, перешла его, вернулась обратно, прошла мимо церкви св. Георга, снова вернулась обратно и проскользнула в открытые наружные ворота Маршальси.

ГЛАВА VIII

Артур Кленнэм стоял на улице, поджидая прохожего, чтобы узнать, что это за здание. Он пропустил несколько человек, лица которых не внушали ему доверия, и всё еще стоял на улице, когда какой-то старик прошел мимо него и свернул в ворога.

Он часто спотыкался и плелся так тихо, с таким рассеянным видом, что шумные лондонские улицы вряд ли были вполне безопасным местом для его прогулок. Одет он был грязно и бедно: в потертом, когда-то синем, долгополом сюртуке, застегнутом наглухо, с бархатным воротником, от которого, впрочем, оставалась лишь бледная тень. Красная подкладка этой тени воротника высовывалась наружу, сливаясь на затылке с клочьями седых волос и порыжевшим галстуком с пряжкой, едва прикрытыми шляпой. На нем была грязнейшая, потертая шляпа, с изломанной тульей и помятыми полями. Из-под нее болтались концы носового платка, которым была повязана голова старика. Брюки его были так широки и длинны, а ноги так велики и неуклюжи, что он переступал, как слон. Под мышкой он держал старый футляр с каким-то духовым инструментом и в той же руке — пакетик из серой бумаги, с нюхательным табаком, которым он услаждал свой бедный старый сизый нос в ту минуту, когда Артур Кленнэм взглянул на него.

К этому старику он решил обратиться и тронул его за плечо. Старик остановился и оглянулся с выражением человека, мысли которого далеко, и к тому же тугого на ухо.

— Скажите, пожалуйста, сэр, — сказал Артур, повторяя свой вопрос, — что это за место?

— А? Это место? — отвечал старик, остановив руку с понюшкой табаку на полдороге к носу. — Это Маршальси, сэр.

— Долговая тюрьма?

— Сэр, — отвечал старик с таким видом, как будто об этом и спрашивать не стоило, — долговая тюрьма.

Он повернулся и пошел дальше.

— Простите, — сказал Артур, останавливая его, — но мне хотелось бы, если позволите, предложить вам еще один вопрос. Всякий может сюда войти?

— Всякий может сюда войти, — подтвердил старик с ударением и прибавил в виде объяснения: — но не всякий может отсюда выйти.

— Извините, я вас задержу еще на минутку. Вы хорошо знакомы с этим местом?

— Сэр, — отвечал старик, стиснув в руке пакет с табаком и взглянув на Кленнэма, как будто этот вопрос был неприятен для него, — хорошо.

— Простите мою назойливость. Но я спрашиваю не из пустого любопытства, а с хорошей целью. Случалось ли вам слышать здесь фамилию Доррит?

— Моя фамилия Доррит, сэр, — объявил старик совершенно неожиданно.

Артур поклонился.

— Позвольте мне сказать вам несколько слов. Я был совершенно неподготовлен к вашему ответу и надеюсь, что это обстоятельство послужит извинением моей смелости. Я недавно вернулся в Англию после продолжительной отлучки. Я встретил у моей матери, миссис Кленнэм, девушку, занимавшуюся шитьем, которую называли Крошка Доррит. Я заинтересовался ею и желал бы узнать о ней подробнее. Я видел за минуту до того, как обратился к вам, что она прошла в эти ворота.

Старик пристально посмотрел на него.

— Вы моряк, сэр? — спросил он. Повидимому, он был несколько разочарован, когда его собеседник покачал головой. — Нет, не моряк? Я предположил это по вашему загорелому лицу. Вы серьезно говорите?

— Совершенно серьезно, и убедительно прошу вас верить этому.

— Я очень мало знаю мир, сэр, — продолжал старик слабым, дрожащим голосом, — я прохожу по нему, как тень по солнечным часам. Недостойно человека обманывать меня это было бы слишком легкое дело и слишком ничтожное, нечем было бы и похвастаться. Девушка, о которой вы говорите, дочь моего брата. Мой брат Вильям Доррит, я Фредерик. Вы говорите, что видели ее у вашей матери (я знаю, что ваша мать покровительствует ей), заинтересовались ею и желали бы знать, что она тут делает. Пойдемте, посмотрите.

Он пошел дальше, а Артур последовал за ним.

— Мой брат, — сказал старик, остановившись на лестнице и медленно поворачивая голову, — провел здесь несколько лет, и мы скрываем от него наши дела за стенами тюрьмы по причинам, о которых я не стану сейчас распространяться. Будьте добры, не говорите ему ничего такого, о чем мы не говорим. Вот. Пойдемте, посмотрите.

Артур последовал за ним по узкому коридору, в конце которого оказалась крепкая дверь, отворявшаяся изнутри. Они вошли в привратницкую или сторожку, а затем, через другую дверь с решеткой, во внутренний двор. Когда они проходили мимо тюремщика, старик медленно, неуклюже повернулся к нему, как бы представляя своего спутника. Тюремщик кивнул головой, и спутник прошел за стариком беспрепятственно.

Ночь была темная, лампы на дворе и свечи, мелькавшие в окнах за старыми занавесками, не делали ее светлее. Большая часть арестантов была внутри; лишь немногие оставались на дворе. Старик свернул направо и, войдя в третью или четвертую дверь, стал подниматься по лестнице.

— Здесь темновато, сэр, — сказал он, — но идите смело, вы ни на что не наткнетесь.

Он на минуту остановился перед дверью во втором этаже. Как только он отворил ее, посетитель увидел Крошку Доррит, и для него сразу стало ясно, почему она всегда старалась обедать наедине.

Она принесла свой обед домой и разогревала его в камине для отца, который в поношенном сером халате и черной шапочке сидел за столом в ожидании ужина. Перед ним на чистой скатерти лежали ножик, вилка и ложка, солонка, перечница, стакан и оловянная кружка с пивом. Была тут и скляночка с кайенским перцем и немного пикулей на блюдечке.

Она вздрогнула, густо покраснела, потом побледнела. Посетитель скорее взглядом, чем легким движением руки, старался дать ей понять, что она может успокоиться и положиться на него.

— Этот господин, — сказал дядя, — мистер Кленнэм, сын друга Эми, встретился со мной на улице. Ему хотелось засвидетельствовать тебе свое почтение, но он не решался войти. Это мой брат Вильям, сэр.

— Надеюсь, — сказал Артур, не зная, с чего ему начать, — что мое уважение к вашей дочери может объяснить и оправдать мое желание познакомиться с вами, сэр.

— Мистер Кленнэм, — сказал старик, вставая и приподымая шапочку над головой, — вы оказываете мне честь. Милости просим, сэр, — он низко поклонился. — Фредерик, дай стул. Прошу садиться, мистер Кленнэм.

Он снова надел шапочку и сел. Оттенок благосклонности и покровительства сквозил в его манерах. С такими же церемониями принимал он своих товарищей по заключению.

— Добро пожаловать в Маршальси, сэр. Я приветствовал многих джентльменов в этих стенах. Быть может, вам известно (моя дочь Эми могла случайно упомянуть об этом), что я Отец Маршальси.

— Я… да, я слыхал, — отвечал Артур, пораженный этим заявлением.

— Вы знаете, конечно, что моя дочь Эми родилась здесь. Добрая девочка, сэр, милая девочка, мое утешение и опора. Эми, милочка, подай тарелку; мистер Артур извинит простоту наших нравов, вынужденную стесненными обстоятельствами. Быть может, сэр, вы сделаете мне честь…

— Благодарю вас, — отвечал Артур, — я совершенно сыт.

Он был поражен манерами старика и его уверенностью, что дочь не скрывала их семейной истории.

Она налила ему стакан, пододвинула ближе к отцу предметы, стоявшие на столе, и села рядом с ним. Очевидно, по установившемуся у них обычаю, она отрезала кусок хлеба для себя и иногда прикасалась губами к стакану; по Артур заметил, что она была расстроена и ничего не ела. Ее взгляд, остановившийся на отце с выражением удивления и гордости и в то же время стыда за него, глубоко проник ему в сердце.

Отец Маршальси относился к своему брату с благодушием снисходительного человека: простоватый малый, пороха не выдумает.

— Фредерик, — сказал он, — ты сегодня ужинаешь у себя с Фанни, я знаю. Куда же девалась Фанни, Фредерик?

— Она гуляет с Типом.

— Тип, как вам, может быть, известно, мой сын, мистер Кленнэм. Он порядочный дикарь, и пристроить его было трудновато, но и знакомство его с миром, — он слегка вздохнул, пожал плечами и обвел глазами комнату, — совершилось при условиях довольно плачевных, Вы в первый раз здесь, сэр?

— В первый раз.

— Да, я, по всей вероятности, знал бы о вашем поступлении. Весьма редко случается, чтобы поступающий сюда мало-мальски порядочный человек не был мне представлен.

— Случалось, что моему брату представлялось до сорока-пятидесяти человек в день, — сказал Фредерик, и слабый луч гордости осветил его лицо.

— Да, — подтвердил Отец Маршальси, — случалось и больше. По воскресеньям в конце судебной сессии бывает настоящее levee, настоящее levee. Эми, милочка, сегодня я целый день старался припомнить фамилию джентльмена из Кэмбервеля, которого познакомил со мной на Рождестве тот любезный торговец углем, что провел здесь шесть месяцев, помнишь?

— Я не помню его фамилии, батюшка.

— Фредерик, может быть ты помнишь?

Фредерик вряд ли даже слышал фамилию. Без всякого сомнения, Фредерику менее, чем кому-либо на свете, можно было предлагать подобный вопрос с надеждой получить ответ.

— Я говорю о том джентльмене, — продолжал его брат, — который так деликатно совершил прекрасный поступок. Ха… кхе… Решительно не могу припомнить фамилию. Мистер Кленнэм, так как я случайно упомянул о прекрасном и деликатном поступке, то, может быть, вам интересно будет узнать, в чем он состоял.

— Очень интересно, — сказал Артур, отводя взгляд от бледного личика, на котором снова мелькнуло тревожное выражение.

— Этот поступок настолько великодушен и свидетельствует о таких прекрасных чувствах, что я считаю долгом упоминать о нем при каждом удобном случае, не обращая внимания на личные чувства. Э… да… э… к чему скрывать этот факт… надо вам сказать, мистер Кленнэм, что здешние посетители считают иногда своим долгом предложить мне небольшое приношение… как отцу этого места.

Видеть, как она дотронулась до его руки, точно желая остановить его, как она отвернула свое боязливое, робкое личико, — было грустное, грустное зрелище,

— Это делается, — продолжал он тихим, ласковым гоном, волнуясь и по временам откашливаясь, — это делается… э… хм… в различной форме; обыкновенно… ха… в форме денег, и я должен сознаться, приношение… хм… почти всегда принимается. Джентльмен, о котором я говорю, был представлен мне, мистер Кленнэм, в выражениях, самых лестных для моих чувств, и держал себя не только весьма учтиво, но и… э… хм… с большим тактом.

Всё это время он беспокойно скреб тарелку вилкой и ножом, хотя на ней уже ничего не оставалось.

— Из его слов можно было заключить, что у него был сад, хотя он очень осторожно говорил об этом, зная, что сады… хм… недоступны для меня. Но это выяснилось, когда я любовался прекрасным кустом герани, который он принес с собой из своей теплицы. Когда я восхищался роскошными красками цветка, он указал мне приклеенный к горшку билетик с надписью: «Для Отца Маршальси», — и предложил мне растение в подарок. Но это было… хм… не всё. Прощаясь, он попросил меня снять с горшка билетик через полчаса. Я… кха… так и сделал и нашел под ним… э… хм… две гинеи. Уверяю вас, мистер Кленнэм, я получал… хм… приношения различного достоинства и в различной форме, и они всегда… кха… принимались; но ни одно из них не доставило мне такого удовольствия, как это… э… хм… это приношение.

Артур собирался ответить на эти слова, когда зазвенел звонок и чьи-то шаги послышались за дверью. Хорошенькая девушка, гораздо красивее и пышнее Крошки Доррит, хотя моложе с виду, остановилась в дверях, увидев незнакомца. Остановился и молодой человек, следовавший за нею.

— Мистер Кленнэм, Фанни. Моя старшая дочь и сын, мистер Кленнэм. Звонок извещает посетителей, что пора уходить, вот они и пришли проститься; но времени еще довольно, времени еще довольно. Девочки, мистер Кленнэм извинит, если вы займетесь домашними делами. Он знает, конечно, что у меня только одна комната.

— Я только хотела взять от Эми мое чистое платье, папа, — отвечала Фанни.

— А я — свой костюм, — сказал Тип.

Эми достала из комода два узелка и передала их брату и сестре. Кленнэм слышал, как Фанни спросила шёпотом: «Ты починила и вычистила?» — на что Эми ответила: «Да».

Он встал и окинул взглядом комнату. Голые стены были выкрашены в зеленый цвет, очевидно неискусной рукой, и скудно украшены плохими картинками. На окне была занавеска, на полу ковер; были тут и полки, вешалки и тому подобные предметы, собиравшиеся в течение многих лет. Комната была тесная, маленькая, скудно меблированная, камин дымил; но постоянные заботы и труды сделали ее чистой и даже в своем роде уютной.

Между тем звонок звонил не переставая, и дядя торопился уходить.

— Идем, идем, Фанни, — сказал он, забрав подмышку свой потертый футляр с кларнетом, — запирают, дитя, запирают!

Фанни простилась с отцом и выпорхнула из комнаты. Тип уже спускался с лестницы.

— Ну, мистер Кленнэм, — сказал дядя, оглянувшись на ходу, — запирают, сэр, запирают.

Мистеру Кленнэму надо было еще сделать два дела: во-первых, вручить свое приношение Отцу Маршальси, не оскорбив его дочери, во-вторых, объяснить ей хотя бы в двух словах, как он попал сюда.

— Позвольте мне, — сказал отец, — проводить вас по лестнице.

Крошка Доррит вышла из комнаты вслед за остальными, так что они оставались одни.

— Ни в коем случае, — ответил посетитель торопливо. — Позвольте мне… — клинк, клинк, клинк…

— Мистер Кленнэм, — сказал отец, — я глубоко, глубоко…

Но посетитель стиснул его руку, чтобы заглушить звон монет, и поспешил на лестницу.

Он не заметил Крошки Доррит ни на лестнице, ни на дворе. Двое-трое запоздалых посетителей спешили к воротам. Следуя за ними, в дверях первого от ворот дома он увидел ее. Он поспешил к ней.

— Простите, — сказал он, — что я обращаюсь к вам здесь, простите, что я пришел сюда! Я следил за вами сегодня вечером. Я делал это, желая оказать какую-нибудь услугу вам и вашему семейству. Вы знаете, какие отношения существуют между мной и моей матерью, и легко поймете, почему я не старался познакомиться с вами поближе в ее доме; я боялся возбудить ее подозрительность или раздражение и повредить вам в ее мнении. Всё, что я видел здесь, в этот короткий промежуток времени, усилило мое сердечное желание стать вашим другом. Я был бы вознагражден за многие разочарования, если бы мог рассчитывать на ваше доверие.

В первую минуту она была испугана но, повидимому, ободрилась по мере того, как он говорил.

— Вы очень добры, сэр. Вы очень внимательны ко мне. Но… но лучше бы вы не следили за мной.

Он понял ее волнение, вызванное воспоминанием об отце, он оценил его и ничего не сказал.

— Миссис Кленнэм оказала мне большую услугу; я не знаю, что бы мы стали делать, если б не работа, которую она дает мне; с моей стороны было бы неблагодарностью таиться от нее. Я не могу сказать ничего больше, сэр. Я уверена, что вы хотите нам добра. Благодарю, благодарю вас!

— Позвольте мне предложить вам еще один вопрос. Давно ли вы знакомы с моей матерью?

— Два года, сэр. — Звонок перестал звонить.

— Каким образом вы познакомились с нею? Она прислала за вами сюда?

— Нет. Она даже не знает, что я живу здесь! У нас есть друг, у папы и у меня, бедный человек, рабочий, но лучший из друзей; я написала объявление, что ищу работы, шитья, и указала его адрес. А он распространял это объявление, где только мог, и таким образом миссис Кленнэм узнала обо мне и послала за мной. Сейчас запрут ворота, сэр!

Он был так тронут и взволнован состраданием к ней и глубоким интересом к ее рассказу, что не мог решиться уйти. Но тишина, наступившая в тюрьме, показывала, что пора уходить; и, сказав несколько ласковых слов на прощанье, он пошел к воротам, меж тем как она поспешила назад к отцу.

Но он задержался слишком долго. Ворота были уже заперты, привратницкая тоже. Он попробовал стучать, но тщетно, и пришел уже к неприятному убеждению, что ему придется провести здесь всю ночь, когда кто-то окликнул его.

— Попались, а? — сказал чей-то голос. — Теперь не попадете домой до утра. О! Это вы, мистер Кленнэм?

Это был Тип. Они остановились и глядели друг на друга под дождем, который начинал накрапывать.

— Да и вы тоже заперты, — сказал Артур.

— Я это знаю, — саркастически ответил Тип. — Верно. Только я заперт не так, как вы. Я тут оседлый житель, но моя сестра решила, что командир не должен знать об этом. Почему — не понимаю.

— Можно тут где-нибудь приютиться? — спросил Артур. — Что бы мне предпринять?

— Ступайте к Эми, она вас устроит, — сказал Тип, по обыкновению сваливая заботу на нее.

— Я скорей буду бродить здесь всю ночь, чем доставлять ей такое беспокойство.

— Вам незачем ходить здесь, если вы согласны заплатить за ночлег. Если согласны заплатить, вы можете устроиться в зале. Пойдемте, я вас проведу.

Когда они проходили по двору, Артур взглянул на окно комнаты, которую недавно оставил. В ней еще светился огонь.

— Да, сэр, — сказал Тип, заметивший его взгляд. — Это комната командира. Она просидит с ним еще час, читая ему вчерашнюю газету или что-нибудь в этом роде, а потом исчезнет неслышно, как маленький дух.

— Я вас не понимаю.

— Командир спит в своей комнате, а она нанимает комнату у тюремщика. Первый дом от ворот. В городе она бы нашла комнату вдвое лучше за вдвое меньшую плату. Но она, бедняжка, ухаживает за командиром и днем и ночью.

Они вошли в таверну, в конце тюрьмы, откуда только что разошлись посетители. Комната в нижнем этаже, где происходили эти собрания, была та самая зала, о которой упоминал Тип. Трибуна председателя, оловянные кружки, стаканы, трубки, табачный пепел и дым еще напоминали о собрании.

Неопытный посетитель мог бы подумать, что все здесь принадлежат к числу заключенных: хозяин, половой, конторщица, мальчик, подававший пиво. Точно ли они принадлежали к числу заключенных — нельзя было решить, но у всех у них был какой-то похоронный вид. Находившийся тут же хозяин мелочной лавочки принимал к себе джентльменов на хлеба и сам помог сделать постель для Кленнэма. Он был когда-то портным и имел собственный фаэтон, о чем и сообщил посетителю. Он хвастался, будто горой стоит за интересы членов общежития, и высказывал довольно смутные мысли насчет того, будто начальство прикарманивает «фонд», назначенный для заключенных. Он твердо верил в это и всегда обращался со своими туманными жалобами к новичкам, хотя решительно не мог объяснить, что это за «фонд» и каким образом мысль о нем попала ему в голову. Тем не менее он был совершенно убежден, что на его долю приходится из «фонда» три шиллинга девять пенсов в неделю и что начальство регулярно каждый понедельник похищает у него эту сумму. Повидимому, он для того и явился делать постель, чтобы не упустить случая сообщить об этом обстоятельстве. Облегчив свою душу и пригрозив (кажется, он всегда это делал, но никогда не приводил своей угрозы в исполнение) напечатать об этом в газетах и вывести начальство на чистую воду, он стал разговаривать о разных предметах со своими коллегами. По общему тону их разговора видно было, что они считают неплатеж долгов нормальным состоянием человечества, а уплату — случайным недугом.

Среди этой странной сцены, среди этих странных призраков, скользивших вокруг него, Артур Кленнэм точно грезил наяву. Тем временем Тип, питавший самое почтительное удивление к зале и ее прелестям, показывал ему кухню, где огонь разводился на средства членов общежития, котел для горячей воды, тоже заведенный на общие средства, и другие приспособления, приводившие к убеждению, что тот, кому хочется быть богатым, счастливым и мудрым, должен жить в Маршальси.

Наконец устроили постель из двух сдвинутых столов, и посетитель был предоставлен виндзорским стульям, председательской трибуне, пивной атмосфере, опилкам, окуркам, плевательницам и сну. Но этот последний долго, долго не являлся. Новизна обстановки, неожиданность положения, сознание, что он находится под замком, воспоминание о комнатке наверху, о двух братьях, а главное — о робком детском личике, в чертах которого он видел годы недоедания, быть может голода, гнали сон от его глаз и делали его несчастным.

Странные, дикие мысли, неизменно связанные с тюрьмой, осаждали его, подобно кошмару. Готовы ли гробы для тех заключенных, которым суждено умереть в тюрьме; где они делаются, как они делаются, где погребают должников, умирающих в тюрьме, как их выносят, какие церемонии при этом соблюдаются; может ли неумолимый кредитор арестовать мертвое тело; есть ли возможность бежать из тюрьмы; может ли арестант взобраться на стену с помощью крюка и веревки и как ему спуститься на противоположную сторону; может ли он прокрасться по лестнице, проскользнуть в ворота и смешаться с толпой; что если в тюрьме случится пожар, что если он случится именно в эту ночь?

Эти непроизвольные порывы воображения были только рамкой для трех фигур, неотступно преследовавших его. То были: его отец с застывшим взглядом умирающего, пророчески схваченным на портрете; мать, поднимающая руку, чтобы отстранить его подозрения; Крошка Доррит, ухватившаяся за руку падшего отца, отвернув голову.

Что если его мать имела основание, давно и хорошо известное ей, покровительствовать этой бедной девушке? Что если узник, который теперь забылся сном — да сохранит его небо! — в великий судный день потребует у нее отчета в своем падении; что если действия ее и его отца послужили хотя бы отдаленной причиной, по милости которой седые головы этих двух братьев поникли так низко?

Странная мысль мелькнула в его мозгу. Не считала ли его мать свое продолжительное затворничество в тесной комнате возмездием за долгое заключение этого человека? «Да, я причастна к его бедствию. Но и я страдаю за него. Он погибает в своей тюрьме, я — в своей. Я расплатилась за свой грех».

Когда все другие мысли исчезли, эта одна овладела его душой. Когда он заснул, его мать явилась перед ним в своем кресле на колесиках, отражая его упреки этим оправданием. Когда он проснулся и вскочил в безотчетном ужасе, в ушах его еще звучали слова: «Он чахнет в своей тюрьме, я чахну в своей; неумолимое правосудие свершилось; кто может требовать от меня большего?»

ГЛАВА IX

Утренний свет не особенно торопился проникнуть в тюрьму и заглянуть в окна залы, а когда наконец явился, то не один, а с потоками дождя, за которые никто не был ему благодарен. Но беспристрастный юго-западный ветер не забывал на своем пути заглянуть даже в Маршальси. Он прогудел в колокольне св. Георгия, опрокинул все ведра по соседству, пахнул в тюрьму саусуоркским дымом и, ворвавшись в печные трубы, чуть не задушил тех членов общежития, которые успели уже развести огонь.

Артур Кленнэм вовсе не был расположен нежиться в постели, хотя его кровать представляла частное помещение, которого не касалась возня, начавшаяся в зале: выгребание золы, разведение огня под общественным котлом, наполнение этого спартанского сосуда под краном, подметание и посыпание опилками общей комнаты и другие приготовления. Обрадованный наступлением утра, хотя и не успев выспаться как следует, он встал, как только явилась возможность различать предметы, и два скучных часа бродил по двору в ожидании, пока отопрут ворота.

Двор был так узок и мрачные тучи неслись над ним так быстро, что, глядя на них, Кленнэм начинал чувствовать приступ морской болезни. Сеть косых полос дождя заслоняла от него центральную постройку, которую он посетил вчера, но оставляла сухое пространство под стеной, где он расхаживал взад и вперед среди хлопьев соломы, клочьев бумаги, остатков зелени и прочего мусора. Всё кругом говорило о жалкой, нищенской жизни.

Ему не удалось даже забыть это тяжелое впечатление, взглянув на девушку, ради которой он пришел сюда. Быть может, она проскользнула к отцу, когда он случайно отвернулся, только ему не удалось ее видеть.

Ее брат, наверно, еще не вставал; по первому взгляду на него видно было, что он не скоро расстанется с постелью, хотя бы самой жесткой. Итак, Артур расхаживал взад и вперед, ожидая открытия ворот и раздумывая не столько о настоящем, сколько о возможности продолжать свои розыски в будущем.

Наконец отворилась привратницкая, и тюремщик появился на пороге, причесывая гребенкой волосы. С радостным чувством облегчения Кленнэм вышел через привратницкую на передний дворик, где встретился вчера с братом должника.

Тут уже толпился народ: неописуемого вида комиссионеры, посредники, посыльные Маршальси. Некоторые из них давно уже мокли под дождем в ожидании, пока отворятся ворота, другие, более аккуратные, являлись один за другим с пакетиками из серой бумаги, с ломтями хлеба, маслом, яйцами, молоком и тому подобными продуктами. Нищенский вид этих помощников нищеты представлял в своем роде редкое зрелище. Таких дырявых курток и брюк, таких заношенных пальто и шалей, таких искалеченных шапок и шляп, таких сапог и башмаков, зонтиков и тросточек не увидишь и в лавке старьевщика. Все они носили лохмотья с чужого плеча и, казалось, не имели даже собственной личности, а состояли из обрывков и лохмотьев чужой. Походка их отличалась своеобразным характером: они как-то крались у стен, точно постоянно направлялись к ростовщику. Откашливались они как люди, привыкшие дожидаться в передней или где-нибудь на лестнице ответа на письма, написанные разведенными чернилами и возбуждающие в получателях большое недоумение, не принося никакого удовольствия. Оглядываясь на незнакомца, они встречали его голодными, пронзительными, пытливыми взглядами, точно стараясь решить вопрос, можно ли рассчитывать на его доброту и выжать из него что-нибудь. Застарелая нищета горбилась в их сутулых спинах, прихрамывала их нетвердыми ногами, застегивала, закалывала, заштопывала их платья, перетирала петлицы для пуговиц, выползала из их фигур обрывками грязных тесемок, изливалась в их отравленном спиртом дыхании.

Когда эти люди вошли в ворота и один из них обратился к Кленнэму с предложением своих услуг, последнему пришло в голову поговорить еще раз с Крошкой Доррит: она, наверно, успела оправиться от своего первого изумления и будет говорить свободнее. Он спросил у этого члена братства (который нес в руке две копченые селедки, а подмышкой булку и сапожную щетку), нет ли где-нибудь поблизости кофейни. Субъект отвечал утвердительно и провел его в кофейню, находившуюся не далее полета брошенного камня.

— Вы знаете мисс Доррит? — спросил Артур субъекта.

Субъект знал двух мисс Доррит: одна родилась в тюрьме… вот о ней-то и речь, о ней-то и речь. Субъект давно знает ее, много лет. Другая мисс Доррит квартирует с дядей в том самом доме, где живет субъект.

Услыхав это, клиент решил отказаться от своего первоначального намерения дождаться в кофейне, пока Крошка Доррит выйдет из дому. Он поручил субъекту передать ей, что вчерашний посетитель ее отца просит позволить ему переговорить с ней в квартире дяди. Затем субъект подробнейшим образом растолковал ему, как добраться до дома, который был очень близко, и ушел, награжденный полкроной, а Кленнэм, поспешно допив кофе, побежал в жилище кларнетиста.

В этом доме была такая масса жильцов, что у дверного косяка торчал целый лес ручек от колокольчиков, как клавишей у органа. Не зная, которая из них принадлежит кларнетисту, он стоял в нерешительности, как вдруг из ближайшего окошка вылетел мячик от волана, угодивший ему прямехонько в шляпу. Тут он заметил на окне надпись: «Академия м-ра Криппльса», — и пониже: «Вечерние занятия»; из-за надписи выглядывал маленький бледнолицый мальчуган, державший в руке кусок хлеба с маслом и лопаточку от волана. Кленнэм бросил мячик обратно и спросил о Доррите.

— Доррит? — повторил бледнолицый мальчуган (это был сын мистера Криппльса). — Мистер Доррит? Третий колокольчик, дернуть раз.

Повидимому, ученики мистера Криппльса пользовались дверью вместо тетради, так как вся она была исчиркана карандашом. Многочисленные надписи: «Старый Доррит» и «Грязный Дик» свидетельствовали о склонности учеников мистера Криппльса к личностям. Кленнэм имел время сделать все эти наблюдения, пока ему не отворил наконец сам старик.

— А, — сказал он, с трудом припоминая Артура, — вас заперли на ночь!

Перевод ИИ · Оригинал