Крошка Доррит

Перевод, выполненный человеком · Перевод: Mikhail Engelhardt (†1915) · Источник: Wikisource · Общественное достояние

— Но тем не менее верно, — изрекла миссис Гоуэн поучительным тоном.

— Милочка, об этом и спорить нечего, — отвечала миссис Мердль. — Общество высказалось на этот счет категорически. Если бы мы находились в первобытном состоянии, жили под сенью деревьев и пасли коров, овец и тому подобных созданий вместо того, чтобы заниматься банкирскими счетами (это было бы восхитительно, дорогая моя, я рождена для сельской тишины), тогда — прекрасно, отлично. Но мы не живем под сенью деревьев и не пасем коров, овец и тому подобных созданий. Я иногда из сил выбиваюсь, стараясь объяснить эту разницу Эдмунду Спарклеру.

Услыхав это имя, миссис Гоуэн выглянула из-за своего зеленого веера и возразила следующее:

— Душа моя, вам известно жалкое положение страны, эти несчастные уступки Джона Полипа, следовательно известно также, почему я бедна, как…

— …Церковная крыса, — с улыбкой подсказала миссис Мердль.

— Я имела в виду другую церковную личность, вошедшую в пословицу, — Иова, — сказала миссис Гоуэн. — Впрочем, всё равно. Итак, бесполезно было бы пытаться скрыть огромную разницу в положении наших сыновей. Я могу прибавить к этому, что Генри обладает талантом.

— Которым Эдмунд вовсе не обладает, — вставила миссис Мердль самым приятным тоном.

— И что этот талант в связи с разочарованиями, — продолжала миссис Гоуэн, — побудил его избрать карьеру… Ах, милочка, вы знаете, какую! Имея в виду эту разницу положений, спрашивается, на какой партии могу я примириться?

Миссис Мердль до того погрузилась в созерцание своих рук (прекрасных рук, точно созданных для браслетов), что не сразу ответила. Выведенная, наконец, из задумчивости внезапно наступившим молчанием, она скрестила руки на груди и, взглянув с изумительным присутствием духа прямо в глаза своей подруге, спросила:

— Да-а? Ну и что же?

— То, дорогая моя, — сказала миссис Гоуэн не таким сладким тоном, как раньше, — что я была бы рада услышать ваше мнение об этом предмете.

Тут попугай, стоявший на одной ноге со времени своего последнего крика, разразился хохотом, принялся насмешливо приседать и в заключение снова выпрямился на одной ноге в ожидании ответа, согнув голову набок до того, что рисковал свихнуть шею.

— Спрашивать, сколько джентльмен берет за своей невестой, быть может, слишком корыстно, — сказала миссис Мердль, — но ведь и общество не совсем чуждо корысти, — не правда ли, дорогая моя?

— Насколько мне известно, — сказала миссис Гоуэн, — долги Генри будут уплачены…

— А много долгов? — спросила миссис Мердль, поглядывая в лорнет.

— Кажется, порядочно, — сказала миссис Гоуэн.

— Как водится, понятно, так и должно быть, — заметила миссис Мердль успокоительным тоном.

— Кроме того, отец будет выдавать им по триста фунтов в год или немного более. А в Италии…

— Они едут в Италию? — перебила миссис Мердль.

— Для занятий Генри. Вам нечего спрашивать — зачем, милочка. Это ужасное искусство…

Правда, миссис Мердль поспешила пощадить чувства своей огорченной подруги. Она понимает. Не нужно говорить более.

— Вот и всё! — сказала миссис Гоуэн, сокрушенно покачивая головой. — Вот и всё, — повторила она, свертывая зеленый веер и похлопывая им себя по подбородку (который обещал вскоре сделаться двойным; пока его можно было назвать полуторным). — По смерти стариков они, вероятно, получат более, но на каких условиях — не знаю. К тому же, они могут прожить сто лет. Это именно такого сорта люди, дорогая моя.

Миссис Мердль, которая очень хорошо знала своего друга — общество, знала, что такое в обществе мать и что такое дочь, и как вершатся сделки, и как ловят и перебивают друг у друга хороших женихов, и какие при этом устраиваются подвохи и фокусы, — миссис Мердль подумала, что молодой человек заключил весьма недурную сделку. Но, зная, чего от нее ожидают, и уразумев истинную сущность фикции, которую ей преподносили, она деликатно приняла ее в свои руки и покрыла требуемым количеством лака.

— Так это все, дорогая моя? — сказала она с сочувственным вздохом. — Так, так. Во всяком случае, это не ваша вина. Вам не в чем упрекнуть себя. Вы должны вооружиться мужеством, которым вы так славитесь, и примириться с судьбой.

— Семья этой девушки, — заметила миссис Гоуэн, — разумеется, напрягала все свои силы, чтобы поймать в свои сети Генри.

— Понятное дело, милочка, — сказала миссис Мердль.

— Я пыталась бороться против этого, но всё было напрасно. Все мои усилия кончились неудачей. Теперь скажите откровенно, душа моя, права ли я была, согласившись наконец, хотя и с крайним отвращением, на этот неравный брак, или выказала непростительную слабость?

В ответ на этот прямой вопрос миссис Мердль поспешила уверить миссис Гоуэн (тоном признанной жрицы общества), что ее образ действий заслуживает величайшей похвалы, а ее положение — величайшего сочувствия, что она избрала наиболее достойный исход и вышла очищенной из горнила испытаний. И миссис Гоуэн, которая, разумеется, отлично видела прорехи в своей мантии и знала, что миссис Мердль отлично увидит их, — миссис Гоуэн тем не менее продолжала кутаться в нее с невыразимой важностью и самодовольством.

Беседа происходила около четырех или пяти часов пополудни, когда Харлей-стрит и Кавендиш-сквер оглашаются неумолчным грохотом экипажей и дверных молотков. В ту самую минуту, когда она достигла упомянутого пункта, мистер Мердль вернулся домой после дневных трудов, имевших целью всё возрастающее прославление британского имени во всех концах цивилизованного мира, способного оценить коммерческие предприятия мирового размаха и гигантские комбинации творческого ума и капитала. Хотя никто не знал в точности, в чем, собственно, заключаются предприятия мистера Мердля (знали только, что он фабрикует деньги), но именно этими терминами характеризовалась его деятельность во всех торжественных случаях и такова была новая вежливая редакция притчи о верблюде и игольном ушке, принятая всеми без споров.

Для человека, вершившего такие великие дела, мистер Мердль выглядел довольно вульгарным господином, как будто в суете своих обширных торговых сделок он поменялся головой с каким-нибудь более низким по своему умственному уровню человеком. Он забрел к дамам случайно, слоняясь по дому, невидимому без всякой определенной цели, кроме стремления укрыться от глаз главного дворецкого,

— Виноват, — сказал он, останавливаясь в смущении, — я думал, что здесь нет никого, кроме попугая.

Но миссис Мердль сказала: «Войдите», — а миссис Гоуэн заметила, что ей пора, и встала, собираясь уезжать; ввиду этого он вошел и остановился у окна, подальше, скрестив руки под неудобными манжетами и уцепившись одной за другую так крепко, как будто старался заключить самого себя под стражу. Затем он немедленно впал в забытье, от которого пробудил его только голос жены, раздавшийся с оттоманки четверть часа спустя.

— А, что? — сказал мистер Мердль, оборачиваясь к ней. — Что такое?

— Что такое? — повторила миссис Мердль. — Вы, кажется, пропустили мимо ушей всё, на что я жаловалась.

— Вы жаловались, миссис Мердль? — сказал мистер Мердль. — Я не знал, что вы расстроены. Что же вас расстроило?

— Вы меня расстроили, — сказала миссис Мердль.

— О, я вас расстроил! — сказал мистер Мердль. — Что же я такое… Как же я… Чем же я мог расстроить вас, миссис Мердль?

В своем рассеянном, не от мира сего состоянии он не сразу нашел подходящее выражение.

В виде слабой попытки убедить себя, что он хозяин дома, мистер Мердль заключил свою речь, подставив указательный палец попугаю, который не преминул выразить свое мнение об этом предмете, вонзив в него клюв.

— Вы сказали, миссис Мердль, — продолжал он, засунув в рот укушенный палец, — что я расстроил вас.

— Довольно того, что я должна повторять это дважды, — сказала миссис Мердль. — Я могла бы с таким же успехом обращаться к стене, с большим успехом — к попугаю. Он, по крайней мере, хоть крикнул бы в ответ.

— Надеюсь, вы не хотите, чтобы я кричал, миссис Мердль, — сказал мистер Мердль, опускаясь на стул.

— Право, не знаю, — отвечала миссис Мердль, — пожалуй, хоть кричите, только не будьте таким угрюмым и рассеянным. По крайней мере, тогда будет видно, что вы замечаете то, что происходит вокруг вас.

— Можно кричать и все-таки не замечать, что происходит вокруг вас, — угрюмо проговорил мистер Мердль.

— И можно быть упрямым, как вы теперь, и всё-таки не кричать, — возразила миссис Мердль. — Совершенно верно. Если вы хотите знать, чем я расстроена, так вот я растолкую вам коротко и ясно: вы не должны являться в общество, пока не приспособитесь к обществу.

Мистер Мердль, засунув пальцы в остатки своих волос так неистово, что, казалось, сам себя поднял со стула, вскочил и завопил:

— Как, во имя всех адских сил, миссис Мердль, да кто же делает для общества больше, чем я? Взгляните на эту квартиру, миссис Мердль! Взгляните на эту обстановку, миссис Мердль! Взгляните в зеркало, полюбуйтесь на самое себя, миссис Мердль! Известно вам, каких денег всё это стоит и для кого всё это добывалось? И вы говорите, что я не должен являться в общество?! Я, осыпающий его золотым дождем! Я, который работаю, как ломовая лошадь у… у.. у… можно сказать у насоса с деньгами, накачивая их для этого ненасытного общества денно и нощно!

— Пожалуйста, не горячитесь, мистер Мердль.

— Не горячиться? — возразил мистер Мердль. — Да вы меня доведете до исступления! Вы не знаете и половины того, что я делаю ради общества. Вы не знаете, какие жертвы я приношу для него.

— Я знаю, — возразила миссис Мердль, — что в нашем доме собирается цвет нации. Я знаю, что вы вращаетесь в лучшем кругу общества, и, кажется, я знаю (да, не напуская на себя лицемерной скромности, могу сказать, что я знаю), кому вы этим обязаны, мистер Мердль.

— Миссис Мердль, — возразил этот джентльмен, вытирая свое красно-бурое лицо, — я знаю это не хуже вас. Если бы вы не были украшением общества, а я благодетелем общества, мы бы никогда не сошлись. Под благодетелем я подразумеваю человека, который не жалеет денег, чтобы доставить обществу всё, что есть лучшего по части еды, питья или для увеселения взоров. Но говорить мне, что я не гожусь для общества, после всего, что я сделал для него, после всего, что я сделал для него, — повторил мистер Мердль с диким пафосом, заставившим его супругу приподнять брови, — после всего, всего этого говорить мне, будто я не должен являться в общество, это достойная награда!

— Я говорю, — спокойно возразила миссис Мердль, — что вы должны являться в общество менее озабоченным, более degage. Таскать за собой свои дела, как вы это делаете, положительно вульгарно.

— Как это так я таскаю их за собой, миссис Мердль? — спросил мистер Мердль.

— Как вы таскаете? — возразила миссис Мердль. — Взгляните на себя в зеркало.

Мистер Мердль машинально взглянул в ближайшее зеркало и спросил, еще более потемнев от медленно прихлынувшей к вискам крови, неужели можно осуждать человека за его пищеварение?

— У вас есть доктор, — сказала миссис Мердль.

— Он не помогает мне, — отвечал мистер Мердль.

Миссис Мердль переменила тему.

— Ваше пищеварение тут ни при чем, — сказала она. — Я не о пищеварении говорю. Я говорю о ваших манерах.

— Миссис Мердль, — отвечал супруг, — это ваше дело. Вы даете манеры, я даю деньги.

— Я не требую от вас, — сказала миссис Мердль, разваливаясь на подушках, — чарующего обращения с людьми. Я не заставляю вас заботиться о своих манерах. Напротив, я прошу вас ни о чем не заботиться, или делать вид, что вы ни о чем не заботитесь, как это делают все.

— Разве я говорю кому-нибудь о своих заботах?

— Говорите? Нет! Да никто бы и слушать не стал. Но вы показываете их.

— Как так, что я показываю? — торопливо спросил мистер Мердль.

— Я уже говорила вам. У вас такой вид, как будто вы всюду таскаете за собой свои деловые заботы и проекты, вместо того чтобы оставлять их в Сити или где там им следует оставаться, — сказала миссис Мердль. — Хоть бы вы делали вид, что оставляете их, только делали вид: ничего больше я не требую. А то вы вечно погружены в расчеты и соображения, точно вы какой-нибудь плотник.

— Плотник! — повторил мистер Мердль с глухим стоном — Желал бы я быть плотником, миссис Мердль.

— И я утверждаю, — продолжала миссис Мердль, пропустив мимо ушей грубое заявление супруга, — что это неприлично, не одобряется обществом, и потому вы должны исправиться. Если мне не верите, спросите Эдмунда Спарклера. — Миссис Мердль заметила через лорнет голову сына, который в эту минуту приотворил дверь. — Эдмунд, мне нужно с тобой поговорить!

Мистер Спарклер, который только просунул голову в дверь и осматривал комнату, оставаясь снаружи (как будто отыскивал барышню «без всяких этаких глупостей»), услышав слова матери, просунул вслед за головой и туловище и вошел в комнату. Миссис Мердль объяснила ему, в чем дело, в выражениях, доступных его пониманию.

Молодой человек с беспокойством пощупал воротничок, как будто бы это был его пульс (а он страдал ипохондрией), и объявил, что «слышал об этом от ребят».

— Эдмунд Спарклер слышал об этом! — с торжеством сказала миссис Мердль. — Очевидно, все слышали об этом.

Замечание это было не лишено основания, так как, по всей вероятности, мистер Спарклер в каком угодно собрании человеческих существ последний бы заметил, что происходит перед его носом.

— Эдмунд Спарклер, конечно, сообщит вам, — прибавила миссис Мердль, показывая своей любимой рукой в сторону супруга, — что именно он слышал об этом.

— Не знаю, — сказал Спарклер, снова пощупав свой пульс, — не знаю, как это началось, такая проклятая память. Тут еще был брат этой барышни, чертовски славная девка, и хорошо воспитанная, и без всяких этаких глупостей.

— Бог с ней! — перебила миссис Мердль с некоторым нетерпением. — Что же он сказал?

— Он ничего не сказал, ни словечка, — отвечал мистер Спарклер. — Такой же молчаливый парень, как я сам, тоже слова не выжмешь.

— Сказал же кто-нибудь что-нибудь? — возразила миссис Мердль. — Всё равно кто, не старайся вспомнить.

— Я вовсе не стараюсь, — заметил мистер Спарклер.

— Скажи нам, что именно говорилось.

Мистер Спарклер снова обратился к своему пульсу и после напряженного размышления сообщил:

— Ребята говорили о родителе, — это не мое выражение, — говорили о родителе, ну, и расхваливали его за богатство и ум, называли светилом банкирского и промышленного мира и так далее, но говорили, будто дела его совсем доконали. Он, говорят, вечно таскает их с собою, точно старьевщик узел тряпья.

— Слово в слово моя жалоба, — сказала миссис Мердль, вставая и отряхивая свое пышное платье. — Эдмунд, дай мне руку и проводи меня наверх.

Предоставленный самому себе и размышлениям о приспособлении своей особы к обществу, мистер Мердль последовательно выглянул из девяти окон, но, кажется, увидел только девять пустых мест. Доставив себе это развлечение, он потащился вниз и тщательно осмотрел все ковры в первом этаже, потом поднялся обратно и осмотрел все ковры во втором этаже, точно это были мрачные пропасти, гармонировавшие с его угнетенной душой. Как всегда, он бродил по комнатам с видом человека, совершенно чужого в этом доме. Как бы внушительно ни оповещала миссис Мердль своих знакомых, что она бывает дома по таким-то дням, мистер Мердль еще внушительнее заявлял всей своей фигурой, что он никогда не бывает дома.

Наконец он встретился с главным дворецким, пышная фигура которого всегда добивала его окончательно. Уничтоженный этим великим человеком, он прополз в свою спальню и сидел там запершись, пока миссис Мердль не явилась к нему и не увезла его на обед. На обеде ему завидовали и льстили как могущественному существу, за ним ухаживало казначейство, ему кадила церковь, перед ним рассыпалась адвокатура; а в час пополуночи он вернулся домой и, моментально угаснув, точно нагоревшая свечка, в собственной передней под взглядом главного дворецкого, улегся, вздыхая, спать.

ГЛАВА XXXIV

Мистер Генри Гоуэн с собакой сделались постоянными посетителями коттеджа, и день свадьбы был назначен. По этому случаю было приглашено целое собрание Полипов, так что могущественная и обширная семья обещала озарить свадьбу таким блеском, какой только могло выдержать это ничтожное событие.

Собрать всю семью Полипов было бы невозможно по двум причинам. Во-первых, не нашлось бы постройки, достаточно обширной, чтобы вместить всех членов и родственников этого знаменитого дома. Где только под солнцем или луной ни имелся клочок британской территории, хотя бы в квадратный ярд, и хоть какой-нибудь официальный пост на этом клочке, — там обязательно сидел Полип. Стоило какому-нибудь смелому мореплавателю водрузить флаг в любом уголке земли и объявить этот уголок британским владением, министерство околичностей немедленно отправляло туда Полипа с портфелем. Таким образом Полипы распространились по всему свету, по всем румбам компаса.

Но хотя сам могучий Просперо не сумел бы собрать Полипов со всех пунктов океана и суши, где не было никакого дела (кроме чепухи), но имелось какое-нибудь жалованье, всё-таки представлялась полная возможность собрать значительное количество Полипов. За это взялась миссис Гоуэн, которая часто заезжала к мистеру Мигльсу с новыми прибавлениями к списку приглашенных и толковала с ним по этому поводу, если только он не был занят подсчитыванием и уплатой долгов своего будущего зятя (его обыкновенное занятие в этот период).

В числе приглашенных на свадьбу был человек, присутствием которого мистер Мигльс дорожил больше, чем присутствием знатнейших Полипов, хотя он отнюдь не был равнодушен к чести принимать у себя таких именитых гостей. Этот человек был Кленнэм. Кленнэм считал священным обещание, которое он дал несколько времени тому назад, летним вечером, в аллее, и в своем рыцарском сердце решил исполнить все связанные с ним обязательства. Забывать о себе и служить ей было ему приятно, и в данном случае он весело отвечал на приглашение мистера Мигльса:

— Разумеется, буду!

Его компаньон, Даниэль Дойс, был своего рода камнем преткновения для мистера Мигльса; достойный джентльмен чувствовал, что свести Дойса с Полипами значило бы образовать довольно опасную взрывчатую смесь. Впрочем, государственный преступник сам избавил мистера Мигльса от затруднения, явившись в Туикнэм и прося, с откровенностью старого друга, чтобы его не приглашали на свадьбу.

— Дело в том, — объяснил он, — что в моих сношениях с этими господами я стремился исполнить свою обязанность перед обществом, которому думал оказать услугу; они же стремились не допустить меня до этого, вымотав из меня душу. При таких обстоятельствах вряд ли удобно нам есть и пить за одним столом и делать вид, будто мы единомышленники.

Мистер Мигльс посмеялся чудачеству своего приятеля и ответил более чем когда-либо покровительственным тоном:

— Ладно, ладно, Дан, что с вами поделаешь, вы всегда чудите.

Тем временем Кленнэм спокойно пытался убедить мистера Гоуэна в своей готовности быть его другом. Мистер Гоуэн отвечал на это со своей обычной развязностью и со своей обычной кажущейся доверчивостью, в которой, в сущности, доверчивости вовсе не было.

— Видите ли, Кленнэм, — сказал он однажды за неделю до свадьбы, когда они прогуливались подле коттеджа, — я разочарованный человек, вы уже знаете это.

— Право, я не совсем понимаю, почему, — заметил Кленнэм, несколько смущенный.

— Потому что, — возразил Гоуэн, — я принадлежу к клану, или клике, или семье, или роду, или как вы там его назовете, который мог бы устроить мне какую угодно карьеру, но решительно не желает беспокоиться обо мне. И вот в результате я бедняк-художник.

— Но с другой стороны… — начал было Кленнэм. Гоуэн перебил его:

— Да, да, я знаю. С другой стороны, я имею счастье быть любимым прелестной и очаровательной девушкой, которую, с своей стороны, люблю всем сердцем…

«Да есть ли у тебя еще сердце?» — подумал Кленнэм, — подумал и устыдился самого себя.

— И буду иметь тестем отличного человека, добрейшего и щедрого старика. Но у меня еще в детстве были кое-какие мечты и планы, которые я лелеял и позднее, в школе, а теперь потерял, и вот почему я разочарованный человек.

Кленнэм подумал (и, подумав, снова устыдился своей мысли), не считает ли он эту разочарованность каким-нибудь сокровищем, которое намеревается внести в семью своей невесты, как уж внес в свою профессию, к немалому ущербу для последней? Да и где подобное сокровище могло бы оказаться уместным и желанным?

— Надеюсь, ваше разочарование не мрачного свойства? — заметил он вслух,

— Разумеется, нет, — засмеялся Гоуэн. — Мои родичи не стоят этого, хоть они и милейшие ребята и я сердечно люблю их. Кроме того, мне приятно показать им, что я могу обойтись без их помощи и послать их всех к черту. А затем большинству людей пришлось так или иначе разочароваться в жизни. Но все-таки этот мир — прекрасный мир, и я душевно люблю его!

— Он открыт перед вами, — заметил Артур.

— Прекрасный, как эта летняя река, — подхватил Гоуэн с жаром, — и, клянусь Юпитером, я в восторге от него и сгораю нетерпением попытать свои силы. Лучший из миров! А моя профессия! Лучшая из профессий, — не правда ли?

— Заманчивая и сама по себе и как поприще для честолюбия, — сказал Артур.

— И для надувательства, — засмеялся Гоуэн, — не забудьте, — надувательства. Надеюсь, что и в этом отношении не ударю лицом в грязь, но, чего доброго, разочарованный человек скажется и здесь. Пожалуй, у меня не хватит храбрости. Между нами будь сказано, сдается мне, что я слишком озлоблен для этого.

— То есть для чего? — спросил Кленнэм.

— Для того, чтобы показывать товар лицом, выводить самого себя в люди, как делают мои ближние, представляться тружеником, который всецело предан своему искусству, посвящает ему все свое время, жертвует для него удовольствиями, только им и живет, и так далее, и так далее, словом — пускать пыль в глаза по общему шаблону.

— Но вполне естественно уважать свое призвание, каково бы оно ни было, — возразил Кленнэм, — считать себя обязанным способствовать его расцвету, добиваться, чтобы и другие относились к нему с уважением. Разве не правда? А ваша профессия, Гоуэн, стоит труда и усердия. Я думаю, впрочем, что вообще искусство стоит этого.

— Какой вы славный малый, Кленнэм! — воскликнул Гоуэн, останавливаясь и глядя на него с выражением неудержимого восторга. — Какой вы чудесный малый! Вам не приходилось разочаровываться, это сразу видно.

Было бы слишком жестоко с его стороны сказать это с умыслом, и Кленнэм предпочел думать, что никакого умысла у него не было. Гоуэн, положив руки ему на плечо, продолжал с прежним беззаботным смехом:

— Кленнэм, мне жалко разочаровывать вас, и я бы дорого дал (если б у меня было, что дать) за такие розовые очки. Но моя профессия должна приносить мне деньги; и всем нам требуется то же самое. Если б мы не рассчитывали продавать наши картины как можно дороже, мы бы не стали писать их. Работать нужно, конечно, но работа — не самое главное. Главное — пустить пыль в глаза. Вот одна из выгод или невыгод беседы с разочарованным человеком: вы услышали правду.

Правду или неправду услышал Кленнэм, во всяком случае то, что ему пришлось услышать, запало в его душу, запало так глубоко, что он с большим смущением вспоминал о Гоуэне. Он боялся, что ничего не выиграл, расставшись с мучившими его тревогами, противоречиями и сомнениями, и что Генри Гоуэн всегда будет его больным местом. Он не знал, как ему примирить свое обещание выставлять Гоуэна в хорошем свете перед мистером Мигльсом со своими наблюдениями, рисовавшими художника в свете, далеко не столь благоприятном. Не мог он также отделаться от сомнений, возмущавших его чувство совести, — сомнений в своем беспристрастии. Напрасно он уверял себя, что никогда не стремился отыскивать дурные стороны в Гоуэне, но все-таки не мог забыть, что сразу невзлюбил его только за то, что тот стал ему поперек дороги.

Терзаясь этими мыслями, он начинал теперь желать, чтобы свадьба поскорей состоялась и Гоуэн с женой уехали, предоставив ему исполнить на свободе свое великодушное обещание. Впрочем, последняя неделя была тяжела для всей семьи. В присутствии Милочки и Гоуэна мистер Мигльс неизменно сиял; но Кленнэм не раз заставал его наедине очень грустным и не раз замечал, как отуманивалось его лицо, когда он следил за влюбленными незаметно для них. Во время уборки дома к великому событию приходилось часто перекладывать с места на место вещицы, вывезенные из путешествий; и эти немые свидетели совместной жизни втроем вызывали слезы на глазах самой Милочки. Миссис Мигльс, нежнейшая и заботливейшая из матерей, суетилась и хлопотала, смеясь и напевая; но бедняжка часто исчезала в кладовую и возвращалась с заплаканными глазами, уверяя, что это у нее от лука и перца, и снова принималась распевать веселее, чем когда-либо. Миссис Тиккит, не находя лекарства для душевных ран в «Домашней медицине» Бухана, несколько приуныла, вспоминая детство Милочки. Когда эти воспоминания одолевали се, она посылала сказать ей по секрету, что сама не может выйти в гостиную в кухонном облачении и потому просит «дитя» зайти к ней в кухню, и тут она прижимала дитя к сердцу и осыпала его ласками и поцелуями, среди слез и поздравлений, кастрюль, мисок и пирогов, со всею нежностью преданной старой служанки, а эта нежность бывает очень глубока.

Но день, которому суждено наступить, всегда в конце концов наступает. Наступил и день свадьбы, а с ним явились и Полипы.

Был тут мистер Тит Полип из министерства околичностей на Гровнор-сквере, с дорого стоившей миссис Тит Полип, рожденной Пузырь, из-за которой промежутки между получками жалованья казались супругу такими длинными, и с тремя дорого стоившими девицами Тит Полип, исполненными всякого рода совершенств и давно созревшими для венца, но почему-то засидевшимися дома. Был тут и Полип младший, тоже из министерства околичностей, оставивший на произвол судьбы грузовые пошлины, которые почему-то считал себе подведомственными и которые ничего не потеряли, выйдя ненадолго из его ведомства. Был тут и симпатичный молодой Полип, представитель более живой ветви этого дома, тоже из министерства околичностей, относившийся к предстоящему торжеству с веселой и милой развязностью, точно к какой-нибудь официальной церемонии церковного департамента в его ведомстве. Было еще трое молодых Полипов из трех других министерств, вялые и пресные донельзя, так и просившие, чтобы их приправили солью и перцем, и хлопавшие глазами на свадьбе так же, как хлопали бы ими на Ниле, в Вечном городе, в театре, слушая нового певца, или в Иерусалиме.

Но были особы и покрупнее. Был лорд Децимус Тит Полип, собственной своей персоной, с букетом министерства околичностей и крепким запахом портфелей. Да, лорд Децимус Тит Полип, воспаривший на официальные высоты на крыльях одной-единственной негодующей тирады следующего содержания: «Милорды, для меня еще вопрос, приличествует ли министру этой свободной страны стеснять филантропию, суживать поприще частной благотворительности, сковывать дух самодеятельности, тормозить предприимчивость, подавлять стремление к независимости и чувство уверенности в себе в этом народе». Иными словами, для этого великого государственного мужа всегда было еще вопросом, должен ли кормчий корабля заботиться о чем-либо, кроме процветания собственных своих делишек на берегу, имея в виду, что экипаж и без его забот сумеет откачать воду, если корабль даст течь. Это блистательное открытие в великом искусстве «как не делать этого» доставило лорду Децимусу величайшую славу и сделало его гордостью дома Полипов. И если какой-нибудь злонамеренный член вносил соответственный билль, билль моментально и бесповоротно проваливался, лишь только лорд Децимус Тит Полип вставал с места и торжественно, с величественным негодованием, среди грома аплодисментов негодующих членов министерства околичностей провозглашал: «Милорды, для меня еще вопрос, приличествует ли министру этой свободной страны стеснять филантропию, суживать поприще частной благотворительности, сковывать дух самодеятельности, тормозить предприимчивость, подавлять стремление к независимости и сознание собственной силы в этом народе». Открытие этого соответствующего механизма было открытием политического perpetuum mobile. Он никогда не изнашивался, хотя его вечно пускали в ход во всех министерствах.

Вместе со своим благородным другом и родственником лордом Децимусом явился Вильям Полип, стяжавший бессмертную славу своей коалицией с Тюдором Пузырем и всегда готовый восстать на защиту принципа «Как не делать этого». Он то обращался к спикеру с убийственным заявлением: «Прежде всего, я просил бы вас, сэр, сообщить палате, на каком прецеденте основывается почтенный джентльмен, желающий низвергнуть нас в бездну рискованных предприятий?» — то просил самого почтенного джентльмена сделать ему одолжение и истолковать ему этот прецедент, то объявлял почтенному джентльмену, что он сам (Вильям Полип) постарается найти прецедент; а чаще всего разом прихлопывал почтенного джентльмена, заявив, что никакого прецедента не существует. Во всяком случае «прецедент» и «низвергнуть» были двумя испытанными боевыми конями этого даровитого мужа из министерства околичностей, вывозившими его при всевозможных обстоятельствах. Нужды нет, что несчастный почтенный джентльмен уже добрую четверть века пытался низвергнуть Вильяма Полипа, — Вильям Полип попрежнему спрашивал палату и страну (последнюю, впрочем, только ради приличия), с какой стати ему низвергаться. Нужды нет, что злополучный почтенный джентльмен никоим образом не мог указать прецедента, несовместимого с самой сущностью дела и ходом событий, — Вильям Полип тем не менее считал своим долгом поблагодарить почтенного джентльмена за его иронический ответ и раз навсегда объявить ему во всеуслышание, что никакого прецедента не существует. Можно бы, пожалуй, возразить на это, что мудрость Вильяма Полипа — не высокой пробы, иначе мир, в котором он орудует, не был бы создан, а если б и явился по нечаянности, то навсегда остался бы в состоянии хаоса. Но «прецедент» и «низвергнуть» запугивали большинство членов до потери способности возражать.

Был тут и другой Полип, весьма деятельный, успевший перепробовать должностей двадцать, всегда по две, по три сразу, и заслуживший почетную известность изобретением одного приема, возбуждавшего общий восторг всего Полипняка. Сущность изобретения была крайне проста: если Полипу предлагали в парламенте вопрос, он отвечал на другой вопрос. Этот прием оказал огромные услуги и доставил изобретателю почетное положение в министерстве околичностей.

Был тут еще целый выводок менее известных парламентских Полипов, которые не успели еще присосаться к пирогу и ожидали случая выказать свои таланты. Эти Полипы зевали на лестнице или шмыгали по коридорам, готовые явиться в палату по первому зову, кричать «слушайте», перебивать оратора, аплодировать, галдеть и лаять по указаниям руководителей семейства, тормозить нелепыми предложениями предложения противной партии, оттягивать неприятные вопросы до поздней ночи и до конца сессии, а затем с патриотическим мужеством вопить, что вопрос внесен слишком поздно, разъезжать по стране и клясться, что лорд Децимус пробудил промышленность от летаргического сна, а торговлю — от столбняка, удвоил урожаи хлебов, учетверил урожаи сена и спас банк от утечки золота. Далее, эти Полипы являлись по приказанию руководителей на публичные собрания и обеды, где распинались за своих благородных и почтенных родственников и провозглашали в честь их тосты. С такими же целями являлись они на всевозможные выборы, бегали на побегушках, носили поноску, льстили, надували, подкупали, увязали по уши в грязи, словом — без устали трудились на поприще общественной службы. И вряд ли в течение последних пятидесяти лет освободилось хоть одно место, находившееся в распоряжении министерства околичностей, — от лорда казначейства до китайского консула и от китайского консула до генерал-губернатора Ост-Индии, — на которое уже не были бы записаны заранее кандидатами десятки этих голодных и цепких Полипов.

Разумеется, на свадьбе был только небольшой выводок Полипов, всего дюжины три из легиона! Но для туикнэмского коттеджа и этот выводок оказался целым роем, едва уместившимся в доме. Один Полип совершал обряд бракосочетания, другой Полип помогал при совершении обряда, и сам лорд Децимус Тит Полип нашел, что ему приличествует вести к столу миссис Мигльс.

Обед не отличался таким весельем и непринужденностью, как можно было ожидать. Мистер Мигльс, при всем своем почтении к именитым гостям, был не в своей тарелке. Миссис Гоуэн была в своей тарелке, но это ничуть не облегчало состояния мистера Мигльса. Фиктивная версия, согласно которой не мистер Мигльс ставил препятствия, а фамильное достоинство, и не мистер Мигльс уступил, а фамильное достоинство, носилась в воздухе, хотя и не высказывалась вслух. К тому же, Полипы чувствовали, что им в сущности наплевать на эих Мигльсов, с которыми они расстанутся, сыграв роль покровителей; а эти чувствовали то же самое в отношении Полипов. Далее, Гоуэн, на правах разочарованного человека, не стеснялся подпускать шпильки своим родичам и, может быть, потому и позволил матери пригласить этих важных гостей, что надеялся подразнить их, распространяясь об участи бедного художника, выражая надежду заработать кусок хлеба и сыра для себя и жены и упрашивая своих родственников (более награжденных милостями фортуны) не оставить его своей поддержкой и покупать его картины. Лорд Децимус из оракула, каким он являлся на своем парламентском пьедестале, превратился в какого-то легкомысленного мотылька; то и дело поздравлял новобрачных, отпуская при этом такие пошлости, от которых у самого рьяного из его поклонников волосы стали бы дыбом, топтался с благодушием слона, впавшего в идиотизм, в лабиринте бессмысленных фраз, казавшемся ему прямой дорогой, и никак не мог из него выбраться. Мистер Тит Полип чувствовал, что среди присутствующих находится лицо, готовое прервать его пожизненное позирование перед сэром Томасом Лоренсом, если бы это было возможно; а Полип младший с негодованием сообщал двум бесцветным молодым джентльменам, своим родственникам, что тут находится господин, — вот он, видите, который явился без приглашения в наш департамент и объявил, что он желал бы знать; и, послушайте, что если он сейчас сорвется, знаете, с места (ведь никогда нельзя знать, что может выкинуть такой неблагородный радикал) и объявит, понимаете, что он желал бы знать, сейчас, сию минуту, — вот-то будет штука, послушайте, а, правда?

Самая задушевная часть торжества была самой мучительной для Кленнэма. Когда мистер и миссис Мигльс в последний раз обнимали Милочку в комнате с двумя портретами (куда гости не вошли) перед тем как отпустить ее из дому, в который она уже не вернется прежней Милочкой и прежним утешением семьи, ничего не могло быть естественнее и проще этих троих людей. Даже Гоуэн был тронут и на восклицание мистера Мигльса: «О Гоуэн, берегите ее, берегите!» — ответил искренним топом: «Не убивайтесь так, сэр. Видит бог, я буду беречь ee!».

И вот, после прощальных слез и нежных слов, обращенных к отцу и матери, в последний раз бросив доверчивый взгляд на Кленнэма, напоминавший ему об его обещании, Милочка уселась в карету, ее муж махнул рукой, и экипаж покатил в Дувр. Но верная миссис Тиккит, в шелковом платье и черных локонах, успела-таки выскочить из какого-то закоулка и бросить вслед отъезжающим свои башмаки, повергнув в изумление знатное общество, столпившееся у окон.

Теперь вышеозначенное общество могло отправиться восвояси, и главные Полипы, торопившиеся по делам (им предстояло много возни с почтой, которая в их отсутствие могла бы отправиться прямо по назначению, вместо того чтобы скитаться по морям, наподобие «летучего голландца», и с разными неотложными делами, которые, чего доброго, могли бы быть приведены в исполнение, если б они не постарались их затормозить), — главные Полипы разошлись кто куда, не преминув вежливо дать понять мистеру и миссис Мигльс, какую жертву они, Полипы, принесли ради них. Они всегда давали понять это Джону Булю, в своем снисходительном отношении к этому жалкому существу. Печальная пустота водворилась в доме и в сердцах отца, матери и Кленнэма. У мистера Мигльса было только одно утешение.

— А ведь всё-таки приятно вспомнить, Артур? — сказал он.

— О прошлом?

— Да… но я говорю о гостях. — Гости угнетали и стесняли его всё время, но теперь он вспоминал о них с искренним удовольствием. — Очень приятно! — повторил он несколько раз в течение вечера. — Такое избранное общество!

ГЛАВА XXXV

Мистер Панкс, согласно заключенному условию, рассказал Кленнэму во всех подробностях свою цыганскую историю, касавшуюся Крошки Доррит. Ее отец оказался наследником огромного состояния, на которое никто не предъявлял прав в течение многих лет. Теперь его права выяснились, все препятствия были устранены, ворота Маршальси открылись, стены Маршальси рухнули перед ним; ему оставалось только подписать кое-какие бумаги, — и он был богачом.

В своих хлопотах по этому делу мистер Панкс обнаружил неслыханную проницательность, неутомимое терпение, непобедимую скрытность.

— Мне и в голову не приходило, сэр, — сказал он Кленнэму, — когда, помните, мы шли вечером в Смисфилде и я говорил вам, какого рода сведения я собираю, — мне в голову не приходило, что из этого выйдет что-нибудь подобное. Мне и в голову не приходило, сэр, когда я спрашивал, не из корнуолльских ли вы Кленнэмов, что когда-нибудь я сообщу вам о Дорритах из Дорсетшира.

При этом он подробно рассказал, как сначала его поразило имя Крошки Доррит, так как фамилия Доррит была уже отмечена в его записной книжке. Но так как ему не раз приходилось убеждаться, что две одинаковые фамилии, даже из одной и той же местности, могут вовсе не состоять в родстве, — ни в близком, ни в отдаленном, — то он и не придавал значения этому совпадению. Ему только пришло в голову, как поразительно изменилась бы жизнь маленькой швеи, если бы оказалось, что у нее есть права на это наследство. Он несколько раз возвращался к этой мысли, потому что в тихой маленькой швее было что-то особенное, что нравилось ему и возбуждало его любопытство. Мало-помалу он напал на след, ощупью, шаг за шагом, — рылся, как крот, сэр! В начале этой кротовьей работы (произнося эти слова, мистер Панкс для пущей выразительности зажмуривал глаза и ерошил волосы) он часто переходил от внезапных проблесков света и надежды к непроглядной тьме и безнадежности, и обратно. Он сделался своим человеком в тюрьме, познакомился с мистером Дорритом, познакомился с его сыном, разговаривал с ними о том, о сем (но всегда прокапывая кротовьи ходы, — прибавил мистер Панкс) и узнал кое-какие подробности их биографии, послужившие для него путеводной нитью. Наконец для мистера Панкса стало ясно, что он действительно нашел законного наследника огромного состояния и что это открытие нужно только оформить юридически и укрепить на легальном основании. Тогда он пригласил в компаньоны по своей кротовьей работе мистера Рогга, взяв с него клятвенное обещание хранить дело втайне. В помощники к себе они взяли Джона Чивери, зная, кому он был предан всей душой. И до самой последней минуты, когда авторитеты банка и юриспруденции объявили, что их работа увенчалась полным успехом, они не заикнулись о ней ни одной душе в мире.

— Так что если бы всё это дело провалилось, сэр, — прибавил в заключение Панкс, — в самую последнюю минуту, хотя бы накануне того дня, когда я показывал вам в тюрьме бумаги, или хотя бы в этот самый день, никто, кроме нас троих, не потерпел бы горького разочарования и убытков.

Кленнэм, который то и дело пожимал ему руку во время рассказа, вспомнил при этих словах о денежной стороне вопроса и спросил с удивлением, которого не могла пересилить даже неожиданность известия:

— Дорогой мистер Панкс, но ведь эти розыски должны были обойтись вам же дешево?

— Не дешево, сэр, — сказал торжествующий Панкс. — Пришлось-таки поиздержаться, хоть мы и старались вести дело как можно экономнее. Расходы были главным затруднением, вот что я вам скажу.

— Затруднением! — повторил Кленнэм. — Да все это дело состоит из затруднений, которые вы так победоносно преодолели, — прибавил он, сопровождая свои слова новым рукопожатием.

— Я вам скажу, как я вел дело, — продолжал сияющий Панкс, еще пуще взъерошивая свои волосы. — Прежде всего, я истратил собственные деньги. Ну, их было немного.

— Жалею об этом, — заметил Кленнэм, — хотя теперь это не имеет значения. Что же вы сделали потом?

— Потом, — отвечал Панкс, — я выжал некоторую сумму у хозяина.

— У мистера Кэсби? — спросил Кленнэм. — Добрый человек!

— Благороднейший старикашка, не правда ли? — подхватил мистер Панкс, испустив целый залп фыркающих звуков. — Щедрый старый козел! Доверчивый старикашка! Двадцать процентов! Я согласился, сэр! В нашей лавочке меньше не берут!

Кленнэм почувствовал с некоторым конфузом, что в своем восторженном настроении он несколько поторопился с заключением.

— Я сказал этому… старому, лицемерному ханже, — продолжал Панкс, находя очевидное облегчение в этом эпитете, — что у меня имеется в виду один проект, который может оказаться выгодным, — так и сказал: может оказаться выгодным, — но требует затраты некоторого капитала. Я предложил ему ссудить меня деньгами под вексель. Он и ссудил за двадцать процентов, которые приписал к капиталу, — деловой человек. Если бы дело не выгорело, мне пришлось бы отслужить ему еще семь лет на половинном жалованье. Правда, ведь он истый патриарх; такому лестно служить и за половинную, и за какую угодно плату.

Артур ни за что на свете не мог бы решить с уверенностью, серьезно ли так думает Панкс или нет.

— Когда и эти деньги вышли, сэр, — продолжал Панкс, — а они тоже вышли, хоть я и дрожал над каждым пенни, как над каплей собственной крови, я обратился к мистеру Роггу. Я решил запять у мистера Рогга (или у мисс Рогг: это одно и то же; она заполучила изрядный куш благодаря удачной спекуляции в королевском суде). Он дал за десять процентов, находя это весьма выгодным. Но ведь мистер Рогг — рыжий, стрижет волосы под гребенку, носит шляпу с узкими полями, а благодушия в нем не больше, чем в кегле.

— Вы должны получить щедрое вознаграждение за ваши труды, мистер Панкс, — сказал Кленнэм.

— Я и надеюсь получить его, — сказал Панкс. — Я не заключал условия. Заключил только с вами и выполнил. Если я получу, сверх издержек по делу, тысячу фунтов, то буду считать себя богачом. Поручаю это дело вам. Вас же уполномочиваю сообщить обо всем семье. Мисс Эми Доррит будет сегодня у миссис Финчинг. Чем скорее обделать это, тем лучше. Времени терять нечего.

Этот разговор происходил в спальне Кленнэма, когда тот лежал еще в постели. Дело в том, что мистер Панкс явился ни свет ни заря, ворвался в дом чуть не силой и, не дожидаясь, пока хозяин встанет, тут же у постели выложил в один присест всю историю (иллюстрируя ее различными документами). Затем он сообщил о своем намерении «забежать к мистеру Роггу» (с тем, должно быть, чтобы еще раз перескочить через его голову и облегчить этим свою взволнованную душу), собрал бумаги и, еще раз обменявшись с Кленнэмом крепким рукопожатием, запыхтел на всех парах вниз по лестнице.

Кленнэм, разумеется, решил немедленно отправиться к мистеру Кэсби. Он оделся и шел так быстро, что был на углу патриаршей улицы почти за час до того времени, когда обыкновенно приходила Крошка Доррит. Впрочем, он был рад случаю пройтись и успокоить свое волнение.

Когда он постучал блестящим медным молотком, ему сообщили, что Крошка Доррит уже здесь и находится наверху, в комнате Флоры. Крошки Доррит, однако, там не было, а была Флора, которую его приход поверг в неописуемое изумление.

— Боже милостивый, Артур, Дойс и Кленнэм, — воскликнула она, — кто бы мог ожидать такого посещения! Ради бога, извините мой капот, потому что я, право, никогда не думала, что вы придете… и к тому же, это полинявший капот, что еще хуже; но наш маленький друг еще не кончил юбки, конечно, мне не следовало бы называть вам, но ведь вы сами знаете, что на свете бывают юбки, и мы решили ее примерить после завтрака, и вот почему я в капоте, хотя, конечно, жаль, что он не накрахмален.

— Я сам должен извиниться, — возразил Кленнэм, — за такой ранний и неожиданный визит, но вы наверно извините меня, когда узнаете его причину.

— Во времена, навеки минувшие, Артур, — отвечала миссис Финчинг, — пожалуйста, извините, Дойс и Кленнэм — бесконечно приличнее, — и хотя, конечно, далекие, но ведь именно даль чарует наши взоры, хотя я не думаю этого и во всяком случае полагаю, что тут многое зависит от самого вида, но я совсем запуталась и сбилась с толку.

Она нежно взглянула на него и продолжала:

— Я хотела сказать, что в те давно минувшие времена странно было бы слышать от Артура Кленнэма, — от Дойса и Кленнэма, разумеется, совсем другое дело, — извинения в каком угодно раннем визите, но это прошло, а что прошло, то никогда не вернется.

Она заваривала чай, когда вошел Кленнэм, и теперь поспешила окончить эту операцию.

— Папа, — прошептала она с таинственным видом, закрывая чайник крышкой, — сидит теперь в задней гостиной и самым прозаическим образом кушает яйца, уткнувшись носом в биржевую хронику, точно дятел, и ему совершенно незачем знать, что вы пришли, а нашему маленькому другу можно вполне довериться, когда она кончит кройку и сойдет к нам.

Артур сообщил ей в самых кратких словах, что ему нужно видеть их маленького друга, объяснив при этом, какую новость он намерен сообщить их маленькому другу. При этом поразительном известии Флора всплеснула руками, задрожала и залилась слезами радости и сочувствия, как простое доброе существо, каким она и была в действительности.

— Ради бога, позвольте мне сначала уйти, — сказала она, затыкая уши и кидаясь к двери, — или я упаду в обморок и закричу, и напугаю всех; подумать только, еще утром эта милая крошка, такая чистенькая, проворная и добрая и такая бедная, а теперь состояние, и, конечно, она заслуживает! Можно мне сообщить об этом тетке мистера Финчинга, Артур, — не Дойс и Кленнэм только для этого случая, если вы позволите.

Артур кивнул головой в знак согласия, так как Флора не услыхала бы его слов. Флора кивнула ему в знак благодарности и бросилась вон из комнаты.

Шаги Крошки Доррит уже слышались на лестнице, и минуту спустя она стояла в дверях. Как ни старался Кленнэм придать своему лицу обыкновенное выражение, это настолько ему не удалось, что Крошка Доррит при виде его выронила из рук работу и воскликнула:

— Мистер Кленнэм, что случилось?

— Ничего, ничего. То есть ничего неприятного. Я пришел сообщить вам новость, очень хорошую.

— Очень хорошую?

— Самую лучшую!

Они стояли у окна, и ее светлые глаза не отрывались от его лица. Он обнял ее за талию, заметив, что она готова лишиться чувств. Она схватилась за его руку, отчасти для того, чтобы опереться на нее, отчасти для того, чтобы видеть его лицо. Ее губы, казалось, повторяли: «Самую лучшую?»,

Он сказал громко:

— Милая Крошка Доррит, ваш отец…

Ее застывшее бледное личико точно оттаяло при этих словах и оживилось разнообразными оттенками. Это были всевозможные оттенки страдания и боли. Она слабо и часто дышала. Сердце ее так и стучало. Он хотел крепче обнять ее маленькую фигурку, но остановился, встретив ее умоляющие глаза.

— Ваш отец может получить свободу на этой неделе. Он не знает этого; нам нужно сходить к нему и уведомить его. Он будет свободен через несколько дней. Он будет свободен через несколько часов. Помните, что мы должны сейчас же отправиться к нему с этой вестью!

Эти слова привели ее в себя. Ее глаза были закрыты, но теперь она снова открыла их.

— Это еще не всё, это еще далеко не всё, милая Крошка Доррит. Говорить ли мне дальше?

Ее губы прошептали:

— Да.

— Ваш отец не будет бедняком, когда выйдет из тюрьмы. Он не будет нуждаться. Говорить ли мне дальше? Помните, мы должны отправиться к нему немедленно с этой вестью.

Она, поводимому, хотела оказать ему что-то. Он обнял ее, подождал немного и наклонился, чтобы расслышать ее слова.

— Вы просите меня продолжать?

— Да.

— Он будет богатый человек. Он уже теперь богатый человек. Он получил в наследство огромную сумму. Вы все теперь богаты! Милое, верное и любящее дитя, лучшая из дочерей, как я рад, что небо, наконец, вознаградило вас.

Он поцеловал ее, а она прижала голову к его плечу и, охватив рукой его шею, воскликнув: «Отец, отец, отец!» — лишилась чувств.

Тут вернулась Флора и принялась ухаживать за ней, порхая около дивана и осыпая ее ласками и бессвязными обрывками фраз в такой невозможной смеси, что вряд ли какой-нибудь рассудительный человек взялся бы решить, — просит ли она долговую тюрьму принять ложку наследства, потому что это наверно поможет ей, или поздравляет отца Крошки Доррит с получением ста тысяч флакончиков с нашатырным спиртом, или объясняет, что она накапала семьдесят пять тысяч лавровишневых капель на пятьдесят тысяч фунтов сахара и просит Крошку Доррит принять это укрепляющее средство, или смачивает виски Дойса и Кленнэма уксусом и желает отворить форточку для покойного мистера Финчинга. В довершение всего из соседней спальни изливался второй поток чепухи из уст тетки мистера Финчинга, которая, повидимому, находилась еще в горизонтальном положении, ожидая завтрака. Неумолимая старая леди стреляла коротенькими сентенциями вроде: «Он тут во всяком случае ни при чем!» — или: «Небось сам-то и пальцем не пошевелил!» — или: «Как же, даст он свои деньги, дожидайтесь!» — очевидно, клонившимися к умалению роли Кленнэма в этом открытии и дававшими исход закоренелой ненависти, которую питала к нему тетка мистера Финчинга.

Но забота об отце, желание поскорей сообщить ему радостную весть и не оставлять его ни минуты лишней в неведении оживили Крошку Доррит быстрее всяких ухаживаний и возбуждающих средств.

— Пойдемте к отцу! Пожалуйста, пойдемте и скажем отцу! — были ее первые слова после обморока. Ее отец, ее отец. Она говорила только о нем, думала только о нем. Упав на колени, она изливала в молитве свою благодарность за отца.

Чувствительная Флора не могла выдержать такого зрелища и разразилась новым потоком слез и слов:

— Никогда, — рыдала она, — никогда я не была так потрясена с тех пор, как ваша мама и мой папа, не Дойс и Кленнэм, только для этого случая, дайте же бедной милой Крошке чашку чаю и заставьте ее выпить, пожалуйста, Артур, даже во тремя последней болезни мистера Финчинга, потому что там было совершенно другое, и подагра вовсе не то, что чувство ребенка, хотя и очень тяжело для всех окружающих, а сам мистер Финчинг — истинный мученик со своей ногой, но ведь винная торговля сама по себе предрасполагает к воспалительным процессам, так как все они более или менее выпивают, нет, положительно точно сон какой-то, сегодня утром я ничего не подозревала, и вдруг горы золота, но знаете, моя милочка, вы еще слишком слабы, чтобы рассказать ему, хоть ложечку еще необходимо, еще лучше — примите лекарство, которое я пью по предписанию моего доктора, хотя запах его не из приятных, но я всё-таки принуждаю себя и нахожу пользу, не хотите, я бы тоже не стала пить, но принимаю по обязанности, все будут поздравлять вас, иные искренно, иные нет, но многие будут поздравлять от чистого сердца, хотя никто так искренно, как я, потому что я говорю, рада всей душой, хоть и болтаю часто вздор и говорю глупости, вот и теперь, Артур — не Дойс и Кленнэм, только для этого случая — будет бранить меня, прощайте же, милочка, господь с вами, будьте счастливы, и, надеюсь, вы не рассердитесь, если я никому не отдам кончить платье, а сохраню его в таком виде, как оно теперь, и буду называть Крошкой Доррит, хотя это самое странное имя, какое мне только приходилось и придется слышать!

Так Флора простилась со своей любимицей. Крошка Доррит благодарила ее, осыпала поцелуями и наконец ушла с Кленнэмом и отправилась в карете в тюрьму Маршальси.

Это была странная фантастическая поездка по старинным, грязным улицам, с которых она уносилась в сказочный мир богатства и пышности. Когда Кленнэм сказал ей, что скоро она будет ездить в собственной карете и видеть совершенно другие сцены, что все ее прежние воспоминания должны поблекнуть и исчезнуть, она как будто испугалась. Но когда он заговорил об ее отце и сказал ей, как он будет ездить в собственной карете и каким он будет важным и величественным, слезы невинной гордости брызнули из ее глаз. Видя, что всё счастье, которое она могла чувствовать, было связано с отцом, Артур постоянно напоминал ей о нем, и они весело ехали по бедным улицам, смежным с тюрьмой, спеша сообщить ему радостную весть.

Когда мистер Чивери, который был дежурным, впустил их в сторожку, его поразило до глубины души выражение их лиц. Он провожал их глазами, пока они торопливо шли в тюрьму, точно они явились в обществе какого-нибудь привидения. Два или три члена общежития, повстречавшиеся им по пути, тоже проводили их глазами, а затем, присоединившись к мистеру Чивери, образовали маленькую группу, среди которой неведомо откуда, как-то сам собою, возник слух, будто Отца Маршальси освобождают. Через несколько минут этот слух повторился в самых отдаленных углах Маршальси. Крошка Доррит отворила дверь, и оба вошли. Он сидел в своем старом сером халате, в черной бархатной шапочке, на солнышке у окна и читал газету. Он держал очки в руках и в эту самую минуту оглянулся, удивленный, без сомнения, шагами на лестнице, так как не ждал дочери так рано. Удивление его возросло, когда он увидел Артура Кленнэма. Когда они вошли в комнату, то же странное выражение их лиц, которое уже привлекло внимание встречных, поразило его. Он не встал, не заговорил, но положил очки и газету на стол и смотрел на вошедших с полуоткрытым ртом и дрожащими губами. Когда Артур протянул ему руку, он прикоснулся к ней, но не так, как всегда, и, повернувшись к дочери, которая села рядом с ним и положила руку ему на плечо, стал пристально вглядываться в ее лицо.

— Отец, я была так обрадована сегодня утром!

— Ты была обрадована сегодня утром?

— Благодаря мистеру Кленнэму. Он сообщил мне такую удивительную и радостную для тебя новость. Если бы он не подготовил меня к ней со своей обычной добротой и деликатностью, отец, если бы он не подготовил меня к ней, отец, я бы, кажется, не вынесла ее.

Волнение ее росло, и слезы катились из глаз. Отец схватился за сердце и взглянул на Кленнэма.

— Успокойтесь, сэр, — сказал Кленнэм, — соберитесь с духом и подумайте, какое событие в жизни было бы для вас самым светлым и радостным. Кто не слыхал о случаях неожиданного, почти чудесного счастья, выпадающего на долю людей. Подобные случаи и теперь повторяются, — редко, но повторяются.

— Мистер Кленнэм? Повторяются? И могут повториться для… — он дотронулся до своей груди вместо того, чтобы сказать «меня».

— Да, — отвечал Кленнэм.

— Какой же счастливый случай… — спросил он, прижимая левую руку к сердцу, и вдруг остановился и принялся двигать очки по столу правой рукой. — Какой же счастливый случай послала мне судьба?

— Я отвечу вам вопросом. Скажите, мистер Доррит, какой случай был бы для вас самым неожиданным и самым желаемым? Высказывайте смело ваше желание, не бойтесь, что оно окажется чрезмерным.

Он упорно смотрел на Кленнэма и как-то вдруг постарел и осунулся. Солнце озаряло стену за окном, играя на железных зубцах. Он медленно вытянул руку и указал на стену.

— Она рухнула, — сказал Кленнэм, — ее нет!

Мистер Доррит сидел в той же позе, не сводя глаз с Кленнэма.

— А на ее место, — продолжал Кленнэм, — явилась возможность наслаждаться всем, чего вы так долго были лишены. Мистер Доррит, через несколько дней вы будете свободны и богаты; это факт, не подлежащий сомнению. Поздравляю вас от всего сердца со счастливым будущим, которое ожидает вас и ту, которая сидит подле вас и которая сама есть лучшее, драгоценнейшее сокровище из всех, какие только могут выпасть на вашу долю.

С этими словами он пожал ему руку. И как в долгие годы его печального заключения верная дочь прижималась к сердцу старика, окружая его заботами, любовью и ласками, так и в этот счастливый час она обвила его шею руками и прижалась к нему, изливая свое переполненное сердце в словах благодарности, надежды, восторженного блаженства и радости за него, только за него:

— Я увижу его таким, каким никогда не видела раньше. Я увижу, как исчезнет туча, окутывавшая моего милого отца. Я увижу его таким, каким видела его моя бедная мать. О милый, милый! О отец, отец! Слава богу, слава богу!

Он отдавался ее ласкам и поцелуям, но сам не отвечал на них, только обнял ее рукой. Он не говорил ни слова. Его пристальный взгляд переходил теперь с Кленнэма на нее, и он начал дрожать, точно от озноба. Сказав Крошке Доррит, что он сходит за вином, Артур поспешил в буфет. Пока вино принесли из погреба, взволнованные арестанты засыпали его вопросами, и он второпях сообщил им, что мистер Доррит получил наследство.

Когда он вернулся с вином, отец сидел в кресле, а дочь развязывала ему галстук и расстегивала рубашку. Она налила стакан вина и поднесла к его губам. Отхлебнув немного, он взял стакан и осушил его до дна, потом откинулся на спинку кресла и заплакал, закрыв лицо носовым платком.

Дав ему немного опомниться, Артур принялся рассказывать подробности дела, чтобы хоть несколько отвлечь его внимание. Медленно, спокойным тоном он передал всё, что ему было известно, объяснив, какую роль сыграл во всем этом Панкс.

— Он будет… кха… он будет награжден по заслугам, сэр, — сказал отец, вскакивая с кресла и принимаясь быстро ходить взад и вперед по комнате. — Будьте, уверены, мистер Кленнэм, что всякий, оказавший услуги в этом деле, будет… кха… будет щедро награжден. Никто не скажет, дорогой сэр, что я не удовлетворил его законных требований. И я… хм… я с особенным удовольствием возвращу те деньги, которые вы мне одолжили, сэр. Попрошу вас также сообщить мне, сколько вам должен мой сын.

Ему совершенно незачем было бегать по комнате, но он не останавливался ни на минуту.

— Никто не будет забыт, — говорил он. — Я не выйду отсюда, не расплатившись со всеми. Всякий, кто был… кха… кто хорошо относился ко мне и моему семейству, будет вознагражден. Чивери будет вознагражден. Юный Джон будет вознагражден. Я в особенности желаю и твердо намерен быть щедрым, мистер Кленнэм.

— Вы мне позволите, — сказал Артур, положив на стол кошелек, — предложить вам небольшую сумму на первое время, мистер Доррит? Я захватил с собой деньги, так как думал, что они могут понадобился вам.

— Благодарю вас, сэр, благодарю вас. Охотно принимаю в настоящую минуту одолжение, от которого должен был бы отказаться час тому назад. Весьма обязан нам за эту временную ссуду, кратковременную и вместе с тем своевременную, в высшей степени своевременную. — Он зажал деньги в руке и взял их со стола. — Будьте любезны, сэр, прибавить эти деньги к вашим прежним ссудам, о которых я уже упоминал, и, пожалуйста, не забудьте долга моего сына. Простого словесного заявления об общем итоге долга совершенно… кха… совершенно достаточно.

В эту минуту глаза его упали на дочь; он остановился, поцеловал ее и погладил по головке.

— Необходимо, милочка, поскорее отыскать портниху и сшить тебе приличное платье. Надо также сделать что-нибудь для Мэгги; сейчас у нее решительно неприличный вид. Затем твоя сестра, Эми, твой брат… И мой брат, твой дядя; надеюсь, что это заставит его, беднягу, немного встряхнуться… надо поскорее известить его. Надо их всех известить. Конечно, мы должны сделать это осторожно, но немедленно. Наша обязанность перед ними и перед самими собой — как можно скорее избавить их… хм… избавить их от работы.

Это был первый намек с его стороны, показывавший, что ему была известна их работа из-за куска хлеба.

Он всё еще расхаживал по комнате, стиснув в руке кошелек, когда на дворе послышался громкий гул голосов.

— Известие распространилось, — сказал Кленнэм, выглянув в окно. — Вы покажетесь им, мистер Доррит? Они искрению радуются и, очевидно, желают вас видеть.

— Я… хм… кха… признаюсь, Эми, душа моя, я желал бы сначала переменить это платье, — сказал он, еще лихорадочнее засуетившись по комнате, — и приобрести… хм… часы с цепочкой. Но приходится покориться… кха… покориться обстоятельствам. Застегни воротничок, душа моя. Мистер Кленнэм, будьте любезны… хм… достать из комода подле вас синий галстук. Застегни сюртук наглухо, душа моя. Застегнутый он выглядит… кха… выглядит внушительнее.

Дрожащей рукой он пригладил свои седые волосы и, взяв под руки дочь и Кленнэма, появился у окна. Члены общежития приветствовали его радостными криками, а он отвечал им воздушными поцелуями, с самым учтивым и покровительственным видом.

Отойдя от окна, он оказал: «Бедняги!» — тоном глубокого сожаления об их печальном положении.

Крошка Доррит упрашивала его прилечь и отдохнуть. Артур сказал ей, что теперь он отправится к Панксу и сообщит ему, что он может прийти хоть сейчас закончить дело с формальной стороны, но она шёпотом просила его остаться, пока отец не успокоится. Ей не нужно было повторять просьбу, и она тотчас же постлала отцу постель и уговорила его лечь. С полчаса или более он не хотел ничего слышать и только бегал по комнате, обсуждая вопрос, разрешит ли директор всем заключенным в полном составе собраться у окон официальной приемной. выходившей на улицу, и полюбоваться его oтьездом в карете, что, по его мнению, было бы для них поистине праздничным зрелищем. Но мало-помалу он утомился и лег в постель.

Перевод ИИ · Оригинал