Перевод, выполненный человеком · Перевод: Mikhail Engelhardt (†1915) · Источник: Wikisource · Общественное достояние
Иностранец, заинтересовавший почему-то Панкса, по имени Жан-Батист Кавалетто — в подворье его называли мистер Батист — был такой веселый, довольный, жизнерадостный малый, что, по всей вероятности, заинтересовал мистера Панкса именно в силу контраста. Одинокий, слабый, знакомый лишь с самыми необходимыми словами единственного языка, на котором он мог объясняться с окружающими, он отдавался судьбе с благодушным весельем, новым для этих мест. Мало ел, еще меньше пил; весь его гардероб заключался в том, что было на нем и что он принес с собою в крохотнейшем узелке; но это не мешало ему с сияющей физиономией, — точно дела его находились в самом цветущем состоянии, — ковылять по подворью в первый же день своего появления, смиренно стараясь заслужить расположение соседей своими белыми зубами.
Заслужить расположение Разбитых сердец было не легкой задачей для иностранца, будь он болен или здоров. Во-первых, среди них господствовало смутное убеждение, что у каждого иностранца припрятан нож за пазухой; во-вторых, они придерживались мнения, считавшегося здравой национальной аксиомой, что каждому иностранцу следовало бы вернуться на родину. Им и в голову не приходило справиться, какой массе их соотечественников пришлось бы убраться в Англию из разных частей света, если б этот принцип был признан повсеместно; они считали его практическим и специально британским принципом. В-третьих, они были убеждены, что иностранец не создан англичанином лишь в наказание за свои грехи, а страна его подвергается всевозможным бедствиям за то, что поступает не так, как Англия, или не поступает так, как Англия. В этой вере воспитали их Полипы и Пузыри, издавна проповедовавшие официально и неофициально, что страна, не покорившаяся этим двум великим семьям, не может рассчитывать на милость провидения. А когда эти люди верили им, они втихомолку между собой смеялись над ними, как над самыми невежественными людьми в мире.
Таковы были политические взгляды Разбитых сердец, но и помимо этого они могли бы возразить многое против допущения иностранцев в подворье. Они считали всех иностранцев нищими, и хотя сами жили в такой нищете, хуже которой и желать нельзя, но это обстоятельство ничуть не уменьшало силы аргумента. Они считали всех иностранцев бунтовщиками, которых усмиряли штыками и пулями, и хотя им самим разбивали головы при первой попытке выразить неудовольствие, но это делалось холодным оружием и потому не шло в счет. Они считали всех иностранцев безнравственными, и хотя сами нередко попадали под суд или разводились с женами, но этому не придавалось значения. Они считали всех иностранцев рабами, не способными к свободе, потому что их, иностранцев, лорд Децимус Тит Полип никогда не водил целым стадом в избирательный участок, с развевающимися знаменами, под звуки «Правь, Британия!». Много было и других убеждений в том же роде, которых мы не станем перечислять, чтобы не надоесть читателю.
Против этих предвзятых мнений увечный иностранец с костылем боролся, как умел, — впрочем не оставаясь вполне одиноким, так как Артур Кленнэм рекомендовал его Плорнишам (он жил в том же доме, на чердаке), — но всё-таки не без приключений. Как бы то ни было, Разбитые сердца были, в сущности, добрыми сердцами. Убедившись, что неунывающий иностранец, весело ковылявший по подворью, никому не делает вреда, не хватается за нож, не совершает гнусных и безнравственных поступков, питается преимущественно хлебом и молоком; увидев, как он возился с детьми мистера Плорниша, они решили, что хотя ему не суждено сделаться англичанином, но нельзя ставить бедняге и вину это несчастье. Они стали приспособляться к его уровню, величать его мистером Батистом, обращаться с ним как с младенцем и хохотать над его оживленной жестикуляцией и ломаным английским языком тем охотнее, что он не видел в этом обиды и сам хохотал вместе с ними. Разговаривая с ним, они кричали как можно громче, точно он был глухой, а для лучшего вразумления употребляли такие же обороты, как дикари, беседовавшие с капитаном Куком, или Пятница в разговоре с Робинзоном. В этом отношении особенной изобретательностью отличалась миссис Плорниш, фраза которой: «Мой иметь надежда ваш нога скоро здоров», — приобрела положительную славу и считалась почти итальянской. Даже сама миссис Плорниш начинала думать, что у нее прирожденный дар к этому языку. Когда он приобрел некоторую популярность, обитатели подворья пустили в ход всевозможные предметы домашней утвари, в целях обучения его английскому языку. Стоило ему показаться на дворе, как хозяйки высовывались из дверей с криком: «Мистер Батист, чайник! Мистер Батист, веник! Мистер Батист, кофейник!» — выставляя в то же время эти предметы и заставляя его ужасаться необычайным трудностям английского языка.
В этой стадии его существования, спустя примерно три недели после водворения в обществе Разбитых сердец, маленький иностранец успел привлечь к себе внимание мистера Панкса. Взобравшись к нему на вышку, с миссис Плорниш в качестве переводчицы, он узрел мистера Батиста в самой скудной обстановке, состоявшей из постели на полу, стола и грубой работы стула, но в лучезарнейшем настроении духа.
— Ну, старина, — сказал мистер Панкс, — расплачивайтесь!
Деньги были уже приготовлены, завернуты в клочок бумаги; иностранец подал их, смеясь, затем оттопырил на правой руке столько пальцев, сколько было шиллингов, и сделал крестообразное движение в воздухе, означавшее добавочные шесть пенсов.
— О, — произнес мистер Панкс, глядя на него с удивлением. — Так вот оно как, так-то? Да вы исправный жилец. Право! Не ожидал!
Тут вмешалась миссис Плорниш и очень снисходительно объяснила иностранцу:
— Ему доволен. Ему рад получить деньги.
Маленький человек улыбнулся и кивнул головой. Его сияющая физиономия показалась необыкновенно привлекательной мистеру Панксу.
— Как его нога? — спросил он миссис Плорниш.
— О, гораздо лучше, — отвечала она. — Мы думаем, что еще неделька — и ему можно будет ходить без костыля. — Случай был слишком удобный, чтобы пропустить его, и миссис Плорниш не преминула обнаружить свои способности, объяснив с вполне извинительной гордостью мистеру Батисту: — Ему иметь надежда ваш нога скоро здоров.
— И какой весельчак, — заметил мистер Панкс, рассматривая его, точно механическую игрушку. — На какие средства он живет?
— Вырезает цветы, видите. — (Мистер Батист, следивший за выражением их лиц, поднял свою работу. Миссис Плорниш тотчас объяснила ему на своем итальянском диалекте: «Ему доволен. Вдвое доволен».)
— И ему хватает на жизнь? — опросил мистер Панкс.
— Ему очень немного нужно, сэр, так что со временем, когда он поправится, он, наверное, заживет недурно. Эту работу доставил ему мистер Кленнэм, он же доставляет ему и другую мелкую работу на дом и в мастерской тут рядом, говоря попросту — придумывает ему занятия, когда видит, что тот нуждается.
— Ну, а в свободное время что он делает? — опросил мистер Панкс.
— Ничего особенного, сэр, должно быть потому, что не может много ходить. Гуляет по двору, болтает с соседями, хоть и не вполне понимает их, да и его не понимают, играет с детьми, сидит и греется на солнышке, — садится он всюду, где придется, и сидит точно в кресле, — поет, смеется.
— Смеется, — сказал мистер Панкс. — Да у него каждый зуб смеется!
— А то заберется на другой конец подворья, поднимется по лестнице и так занятно выглядывает наружу! — продолжала миссис Плорниш. — Многие из нас думают, что это он смотрит туда, где находится его родная страна, а другие думают, что он высматривает кого-то, с кем боится встретиться, а иные не знают, что и думать.
Повидимому, мистер Батист уловил общий смысл их разговора или заметил и понял ее жест, когда она рассказывала, как он выглядывает наружу. Во всяком случае он закрыл глаза и покачал головой, как будто желал показать, что у него есть достаточные причины поступать таким образом; затем он прибавил на родном языке: «Altro!».
— Что значит «Altro»? — спросил мистер Панкс.
— Хм… Это такой общий способ выражения, сэр, — отвечала миссис Плорниш.
— Да? — сказал Панкс. Ну, altro вам, старина! Прощайте, altro!
Мистер Батист со свойственной ему живостью несколько раз повторил это слово; мистер Панкс повторил его еще раз со своим обычным пасмурным видом. С этого времени цыган Панкс стал частенько заглядывать в подворье Разбитых сердец по вечерам, возвращаясь домой. Он спокойно взбирался по лестнице, просовывал голову в дверь мистера Батиста и, убедившись, что он дома, говорил:
— Эй, старина! Altro!
На это мистер Батист с бесчисленными радостными кивками и улыбками отвечал:
— Altro, синьор. Altro! Altro! Altro!
После этого весьма лаконического разговора мистер Панкс отправлялся своим путем, с видом человека, который освежился и у которого стало легко на душе.
ГЛАВА XXVI
Если бы Артур Кленнэм не пришел к твердому решению не влюбляться в Милочку, его жизнь была бы исполнена терзаний и жестокой борьбы с собственным сердцем. Не последнюю роль играла бы при этом борьба между антипатией к мистеру Генри Гоуэну, доходившей почти до отвращения, и угрызениями совести, подсказывавшей, что подобное отношение к человеку является недостойным. Великодушная натура не склонна к сильным антипатиям и поддается им не без долгих колебаний, даже когда в них не участвует личное чувство; если же она замечает в основе своего недоброжелательства чисто личное раздражение, то чувствует себя несчастной.
Итак, мистер Гоуэн тревожил бы сердце Кленнэма и вспоминался бы ему чаще, чем другие более приятные лица, если бы не вышеупомянутое весьма благоразумное решение. При данных же обстоятельствах мистер Гоуэн донимал, главным образом, Даниэля Дойса; по крайней мере как-то так случалось, что мистер Дойс первый заводил о нем речь в дружеских беседах с Кленнэмом Беседы происходили теперь довольно часто, так как компаньоны нанимали сообща часть обширного дома в одной из тихих, старинных улиц Сити, близ Английского банка.
Мистер Дойс отправился на денек в Туикнэм, Кленнэм остался дома. Мистер Дойс только что вернулся. Он заглянул в комнату Кленнэма, чтобы пожелать ему спокойной ночи.
— Войдите, войдите, — сказал Кленнэм
— Я увидал, что вы заняты чтением, — сказал Дойс, входя, — и не хотел вас беспокоить.
Если бы не решение, о котором столько раз упоминалось, Кленнэм не сумел бы рассказать, что такое он читает, ни разу не заглянув в книгу в течение целого часа, хотя она лежала перед ним открытой. Он быстро захлопнул ее.
— Здоровы ли они? — спросил он.
— Да, — отвечал Дойс, — здоровы. Все здоровы.
У него была старая привычка, распространенная среди ремесленников, держать носовой платок в шляпе. Он достал его, отер лоб, медленно повторяя:
— Все здоровы. Мисс Минни выглядит лучше, чем когда-либо.
— Были еще какие-нибудь гости?
— Нет, никого.
— Как же вы проводили время вчетвером? — спросил Кленнэм весело.
— Нас было пятеро, — возразил его компаньон. — Был еще.. как, бишь, его… он тоже был.
— Кто такой?
— Мистер Генри Гоуэн.
— А, да, конечно! — воскликнул Кленнэм с необычайной живостью. — Я и забыл о нем,
— Помните, — сказал Даниэль Дойс, — я говорил вам, что он бывает каждое воскресенье.
— Да, да, — подтвердил Кленнэм, — теперь я вспомнил.
Даниэль Дойс, продолжая вытирать лоб, упорно повторял:
— Да, он был там, он был там. О да, он был там. И его пес — он тоже был там.
— Мисс Мигльс очень привязана к… к его собаке, — заметил Кленнэм.
— Совершенно верно, — согласился Дойс. — Более привязана к собаке, чем я к человеку.
— Вы подразумеваете мистера?..
— Я подразумеваю Гоуэна, именно его, — сказал Дойс.
Наступила минутная пауза, которой Кленнэм воспользовался, чтобы завести часы.
— Может быть, вы слишком поспешны в своих суждениях, — сказал он. — Наши суждения, я говорю вообще…
— Конечно, — заметил Дойс.
— …Зависят от самых разнообразных побуждений, которые почти без нашего ведома могут оказаться несправедливыми. Поэтому нужно быть крайне осторожным в своих приговорах. Например, мистер…
— Гоуэн, — спокойно вставил Дойс, которому почти всегда приходилось первому произносить это имя.
— …Молод и хорош собой, общителен и боек, талантлив, видал свет. Трудно себе представить какую-нибудь объективную причину нерасположения к такому человеку.
— Для меня не трудно, Кленнэм, — возразил Дойс. — Он вносит тревогу, а в будущем, опасаюсь, внесет и горе в семью моего старого друга. Я вижу, что морщины на лице моего старого друга становятся тем резче, чем ближе он подходит к его дочери, чем чаще на нее смотрит. Словом, я вижу, что он ловит в свои сети милое и нежное созданье, которое он никогда не сделает счастливым.
— Как можем мы знать, — сказал Кленнэм почти страдальческим тоном, — что он не сделает ее счастливой?
— Как можем мы знать, — возразил его компаньон, — что мир простоит еще сто лет? А между тем мы считаем это в высшей степени вероятным.
— Ну, ну, — сказал Кленнэм, — мы должны надеяться на лучшее и стараться быть, если не великодушными (в данном случае это и не требуется), то справедливыми. Нельзя же осуждать его за то, что он пользуется успехом у той, кого поставил целью своих домогательств, как и от нее нельзя требовать, чтобы она не любила того, кто кажется ей достойным любви.
— Может быть, дорогой мой, — сказал Дойс, — может быть и то, что она слишком молода и избалованна, слишком доверчива и неопытна, чтобы разбираться в людях.
— Этому мы не в силах помочь, — заметил Кленнэм.
Даниэль Дойс с важностью покачал головой и сказал:
— Боюсь, что так.
— Стало быть, остается одно, — сказал Кленнэм, — помнить, что с нашей стороны неблаговидно осуждать его. Отзываться о нем дурно — жалкий способ отводить себе душу. Я, со своей стороны, решил воздержаться от этого.
— Я не так уверен в себе, — отвечал Дойс, — и сохраняю за собой право бранить его. Но если я не уверен в себе, то уверен в вас, Кленнэм; я знаю, какой вы беспристрастный и честный человек. Покойной ночи, друг и компаньон. — Говоря это, он пожал ему руку, как будто в основе их разговора таилось что-то очень серьезное; затем они расстались.
После этого они не раз навещали семью друга, и всегда при самом беглом напоминании о мистере Генри Гоуэне туча омрачала обыкновенно смеющееся лицо мистера Мигльса, как это было в день первой встречи Гоуэна с Кленнэмом, когда оба они появились в столовой. Если бы Кленнэм питал запретную страсть в своем сердце, этот период был бы для него истинной пыткой; при данных же обстоятельствах он, конечно, ничего особенного не чувствовал, ничего.
Равным образом, если б он укрывал в своем сердце эту запретную гостью, его молчаливая борьба с самим собой могла бы считаться до некоторой степени заслугой. Постоянные усилия не поддаться греху эгоистического преследования личных целей низкими и недостойными средствами, а действовать во имя высокого принципа чести и великодушия могли бы считаться некоторой заслугой. Решение посещать дом Мигльса, чтобы не доставить даже легкого огорчения его дочери, знавшей, что отец дорожит своим новым знакомством, могло бы считаться некоторой заслугой. Скромное сознание большего равенства лет и значительно больших личных преимуществ мистера Гоуэна могло бы считаться некоторой заслугой. Мужественная и спокойная твердость, проявлявшаяся во всем этом и многом другом, наружное спокойствие, несмотря на тяжкую душевную пытку, свидетельствовали бы о некоторой силе характера. Но после принятого им решения он, конечно, не испытывал ничего подобного, и описанное состояние духа не имело никакого значения.
Мистер Гоуэн во всяком случае не имел никакого отношения к этому состоянию, было ли оно чьим-либо или ничьим. Он сохранял обычную ясность духа, как будто сама мысль о возможности каких-либо претензий со стороны Кленнэма казалась ему смешной и невозможной. Он относился к нему очень любезно и беседовал с ним очень дружелюбно, что само по себе (то есть в том случае, если б Кленнэм не вооружился благоразумным решением) могло доставить тому много неприятных минут.
— Жаль, что вас не было с нами вчера, — сказал мистер Генри Гоуэн, заглянув к Кленнэму на следующее утро. — Мы провели время очень приятно.
Кленнэм отвечал, что он слышал об этом.
— От вашего компаньона? — спросил Генри Гоуэн. — Какой милый человек!
— Я глубоко уважаю его, — заметил Кленнэм..
— Клянусь Юпитером, чудеснейший малый! — сказал Гоуэн. — Такой наивный, невинный, верит таким странным вещам!
Эти слова несколько покоробили Кленнэма, но он только повторил, что относится с глубоким уважением к мистеру Дойсу.
— Он прелестен. Приятно смотреть на человека, который прошел такой долгий жизненный путь, ничего не обронив, ничего не подобрав на дороге. Как-то тепло становится на душе. Такой неиспорченный, такая простая, добрая душа. Ей-богу, мистер Кленнэм, в сравнении с таким невинным существом чувствуешь себя ужасно суетным и развращенным. Я говорю о себе, конечно, не включая вас. Вы тоже искренни.
— Благодарю за комплимент, — сказал Кленнэм, чувствуя, что ему становится не по себе. — Надеюсь, и вы такой же?
— Положим, положим, — отвечал Гоуэн. — Так себе, если сказать правду. Не могу назваться настоящим обманщиком. Попробуйте купить мою картину — я скажу вам по секрету, что она не стоит ваших денег. Попробуйте купить у другого, у какого-нибудь знаменитого профессора, — и наверное, чем больше вы дадите, тем сильнее он надует вас. Они все так делают.
— Все художники?
— Художники, писатели, патриоты — все, кто торгует на рынке. Дайте десять фунтов любому из моих знакомых — он надует вас в соответственной степени; тысячу фунтов — в соответственной степени; десять тысяч фунтов — в соответственной степени. Чем больше успех, тем больше обман. А народ чудесный! — воскликнул Гоуэн с жаром. — Славный, прекрасный, милейший народ!
— Я думал, — сказал Кленнэм, — что принцип, о котором вы говорите, проводится преимущественно…
— Полипами? — перебил Гоуэн, смеясь.
— Государственными мужами, которые удостоили взять на свое попечение министерство околичностей.
— Не будьте жестоки к Полипам, — сказал Гоуэн, снова рассмеявшись, — это премилые ребята. Даже бедняжка Кларенс, прирожденный идиот, самый приятный и любезный олух, и, ей-богу, у него тоже есть смекалка своего рода, которая поразила бы вас.
— Поразила бы, и очень, — ответил Кленнэм сухо.
— И в конце концов, — воскликнул Гоуэн с характерной для него развязностью, не признававшей ничего серьезного на свете, — хоть я и не могу отрицать, что министерство околичностей может, в конце концов, добиться общего краха, но, по всей вероятности, это не при нас случится, а пока что оно останется школой джентльменов.
— Слишком опасной, неудовлетворительной и разорительной школой для народа, который оплачивает содержание ее питомцев, — заметил Кленнэм, покачивая головой.
— Э, да вы ужасный человек, Кленнэм, весело сказал Гоуэн. — Я понимаю, что вы запугали до полусмерти этого осленка Кларенса, милейшего из дураков (я искренно люблю его). Но довольно о нем и о них вообще. Я желал бы познакомить вас с моей матушкой, мистер Кленнэм. Будьте любезны, доставьте мне эту возможность.
Если бы Кленнэм не находился в безразличном настроении, он меньше всего желал бы этого и больше всего затруднялся бы, как этого избежать.
— Моя матушка ведет самый простой образ жизни в Хэмптон-корте, в угрюмой кирпичной башне, знаете, продолжал Гоуэн. — Решите, когда вам будет удобно, назначьте сами день и отправимся к ней обедать. Вы поскучаете немножко, а она будет в восторге.
Что мог ответить на это Кленнэм? Его скромный характер отличался в значительной степени тем, что можно назвать простотой в лучшем смысле слова, и в своей простоте и скромности он мог только ответить, что всегда готов к услугам мистера Гоуэна. Так он и ответил. Назначили день, тяжелый день, о котором он думал со страхом и которому он совсем не был рад, но этот день, наконец, наступил, и они отправились вместе в Хэмптон-корт.
Служитель миссис Гоуэн, семейный человек, состоявший в этой должности уже несколько лет, имел против общества зуб из-за места в почтовой конторе, которого ожидал и никак не мог получить. Он очень хорошо знал, что общество не может посадить его на это место, но находил какое-то злобное удовольствие в мысли, что общество мешает ему получить его. Под влиянием этой обиды (а может быть, также скудных размеров и неаккуратной уплаты жалованья) он стал пренебрегать своей внешностью и был всегда мрачен. Усмотрев в Кленнэме одного из гнусной толпы своих угнетателей, он принял его презрительно.
Зато миссис Гоуэн приняла его снисходительно, Это была изящная старая леди, когда-то красавица, до сих пор сохранившаяся настолько, чтобы обходиться без пудры на носу и искусственного румянца на щеках. Она отнеслась к нему немножко свысока, так же как и другая старая леди, чернобровая, с орлиным носом, у которой, без сомнения, было хоть что-нибудь натуральное, иначе она не могла бы существовать, — только не волосы, не зубы, не фигура и не цвет лица; так же, как и старый седой джентльмен величественной и мрачной наружности. Дама и джентльмен были приглашены на обед. Но так как все они бывали в различных частях света в качестве представителей британского дипломатического корпуса и так как британский дипломатический корпус не может придумать ничего лучшего для поддержания хороших отношений с министерством околичностей, как относиться с безграничным презрением к своим соотечественникам (иначе он уподобился бы дипломатическим корпусам других стран), то Кленнэм чувствовал, что в общем они относятся к нему еще довольно милостиво.
Величественный старый джентльмен оказался лордом Ланкастером Пузырем, который в течение многих лет служил представителем ее британского величества за границей по поручению министерства околичностей. Этот благородный холодильник леденил в свое время иностранные дворы с таким успехом, что и теперь, четверть века спустя, самое имя англичанина бросало в холод иностранцев, удостоившихся когда-то чести иметь с ним дело.
Теперь он был в отставке и потому соблаговолил явиться на обед (в массивном белом галстуке, напоминавшем снежный сугроб). Присутствие благородного холодильника способствовало торжественности обеда. Он бросал тень на присутствующих, охлаждал вина, заставлял стынуть соус, замораживал зелень.
Кроме хозяев и гостей, в столовой присутствовало только одно лицо: микроскопический мальчик-лакей, помощник недоброжелательного господина, не попавшего в почтовую контору. Даже этот юнец, считая себя в некотором роде членом семьи Полипов, лелеял надежду поступить на государственную службу, в чем легко было бы убедиться, расстегнув его куртку и заглянув в его сердце.
Миссис Гоуэн с печатью изящной меланхолии на челе, вызванной сожалением, что ее сын принужден заискивать у этой свинской публики в низком звании художника, вместо того чтобы получить заслуженное в качестве признанного Полипа, запела речь о нашем печальном времени. Тут Кленнэм впервые увидел, на каких маленьких пружинах вертится этот огромный мир.
— Если бы Джон Полип, сказала миссис Гоуэн после того, как развращенность нашей эпохи была признана и засвидетельствована, — если бы Джон Полип только оставил свою несчастнейшую мысль угождать толпе, всё пошло бы исправно, и, я думаю, страна была бы спасена.
Старая леди с орлиным носом согласилась, но прибавила, что если бы Август Пузырь приказал кавалерии пустить в дело оружие, то страна, по ее мнению, была бы спасена.
Благородный холодильник согласился, но прибавил, что если бы Вильям Полип и Тюдор Пузырь, заключая свою достопамятную коалицию, согласились надеть намордник на газеты и запретить редакторам, под страхом уголовной ответственности, подвергать критике действия каких бы то ни было законных властей дома и за границей, то, по его мнению, страна была бы спасена.
Все согласились, что страну (под этим термином опять-таки подразумевались Полипы и Пузыри) надо спасти, но как ее спасти — оставалось не совсем ясно. Ясно было только, что вопрос сводится к Джону Полипу, Августу Пузырю, Вильяму Полипу и Тюдору Пузырю, Тому, Дику или Гарри Полипам или Пузырям, потому что кроме них существует только толпа.
Эта именно особенность их разговора произвела неприятное впечатление на Кленнэма, не привыкшего к таким мнениям, даже возбуждала в нем сомнение, хорошо ли он делает, что сидит и слушает молча, как великую нацию втискивают в такие узкие пределы. Припомнив, однако, что в парламентских дебатах, ведутся ли они о материальных или духовных нуждах нации, вопрос обыкновенно исчерпывается Джоном Полипом, Августом Пузырем, Вильямом Полипом и Тюдором Пузырем, Томом, Диком или Гарри Полипами или Пузырями, — он не счел нужным заявить что-либо от имени толпы, решив про себя, что толпа привыкла к этому.
Мистер Генри Гоуэн, повидимому, находил какое-то злобное удовольствие в натравливании собеседников друг на друга. Его забавляло недоумение Кленнэма, пораженного их разговором. Он одинаково презирал тот класс, от которого отстал, и тот, к которому не пристал, так что происходившее за столом ничуть не задевало его. Он даже забавлялся неловким положением и одиночеством Артура в этой компании, и если бы Кленнэм не принял известного нам решения и не испытывал внутренней борьбы, он стал бы подозревать дурные намерения в Генри Гоуэне и старался бы бороться с подозрением, как с низостью, недостойной его.
Спустя два часа благородный холодильник, всегда отстававший от своей эпохи на столетие, попятился разом на пять веков назад и произнес торжественную политическую речь, соответствовавшую той эпохе. Окончив ее, он заморозил поданную ему чашку чая и уехал домой на самом низком градусе температуры.
Тогда миссис Гоуэн, привыкшая в дни своего величия иметь подле себя свободное кресло, на котором усаживались один за другим ее преданные рабы, удостоившиеся коротенькой аудиенции в знак особой милости, движением веера пригласила Кленнэма приблизиться. Он повиновался и занял треножник, только что покинутый лордом Ланкастером Пузырем.
— Мистер Кленнэм, — сказала миссис Гоуэн, — независимо от удовольствия познакомиться с вами, — хотя бы в этой отвратительной и неприличной казарме, — я желала бы побеседовать с вами о предмете, глубоко меня интересующем. Он находится в связи с обстоятельствами, при которых мой сын имел удовольствие впервые познакомиться с вами.
Кленнэм наклонил голову, считая это самым подходящим ответом на заявление, смысл которого был ему не вполне ясен.
— Во-первых, — сказала миссис Гоуэн, — что, она действительно хороша собой?
Если бы он находился в безразличном настроении, то затруднился бы ответить на этот вопрос; с большим трудом принудил он себя улыбнуться и спросил: — Кто?
— О, вы знаете, — отвечала она, — предмет любви Генри. Его несчастная страсть. Вот! Неужели помнить фамилию… мисс Мигльс… Мигльс.
— Мисс Мигльс, — сказал Кленнэм, — очень хороша собой.
— Мужчины так часто ошибаются в этом отношении, — возразила миссис Гоуэн, покачивая головой, — что, откровенно признаюсь вам, и даже теперь отнюдь не чувствую себя убежденной, хотя, конечно, не без причины же Генри отзывается о ней с таким воодушевлением. Он подобрал их в Риме, если не ошибаюсь?
Этот вопрос показался бы смертельным оскорблением тому, кто не принял бы известного уже решения. Кленнэм отвечал:
— Извините меня, я не понимаю, что вы хотите сказать.
— Где он их подобрал? — повторила миссис Гоуэн, постукивая своим большим зеленым веером по столу. — Встретился с ними? Нашел их? Наткнулся на них?
— На них?
— Да, на Мигльсов.
— Я не знаю, — сказал Кленнэм, — где мой друг мистер Мигльс впервые представил мистера Генри Гоуэна своей дочери.
— Я почти уверена, что он подобрал их в Риме; впрочем, не в этом дело. Все равно, где. Теперь (это между нами), ее манеры очень плебейские?
— Право, сударыня, — возразил Кленнэм, — будучи сам плебеем, я не могу судить об этом.
— Очень ловкий ответ, — сказала миссис Гоуэн, спокойно развертывая веер. — Очень удачный. Я заключаю из него, что, по вашему мнению, ее манеры соответствуют ее наружности.
Кленнэм после минутного холодного молчания поклонился.
— Это очень утешительно, и я надеюсь, что вы правы. Генри, помнится, говорил мне, что вы путешествовали вместе с ними.
— Я путешествовал вместе с моим другом мистером Мигльсом, его женой и дочерью в течение нескольких месяцев. — Не будь известного решения, сердце Артура, быть может, дрогнуло бы при этом воспоминании.
— Очень утешительно; значит, вы имели случай хорошо познакомиться с ними. Видите ли, мистер Кленнэм, это тянется уже давно, и я не замечаю перемены к лучшему. Поэтому для меня большое утешение поговорить с человеком, знакомым со всеми обстоятельствами дела. Необыкновенная удача. Истинное счастье.
— Извините меня, — возразил Кленнэм, — но я не пользуюсь доверием мистера Генри Гоуэна. Я вовсе не так близко знаком с обстоятельствами этого дела, как вы думаете. Ваша ошибка делает мое положение очень щекотливым. Ни единого слова об этом предмете не было сказано в наших беседах с мистером Генри Гоуэном.
Миссис Гоуэн взглянула на другой конец комнаты, где ее сын играл в экарте со старой леди, желавшей, чтобы кавалерия пустила в ход оружие.
— Не пользуетесь его доверием? Нет, — сказала миссис Гоуэн. — Ни единого слова не было сказано? Нет. Я могу себе представить это. Но бывают невысказанные признания, мистер Кленнэм; и так как вы оба бывали запросто у этих людей, то я не сомневаюсь, что этого рода признания имеются налицо и в настоящем случае. Быть может, вам известно, что я испытала жестокое разочарование, убедившись, что Генри избрал карьеру… да!.. — (пожимая плечами) — карьеру весьма почтенную, конечно… и многие художники, без сомнения, превосходные люди, но в нашей семье никогда не заходили далее любителя, и мне простительно чувствовать некоторое…
Миссис Гоуэн остановилась и тяжко вздохнула, но Кленнэм, хотя и решившийся быть великодушным, не мог не подумать, что их семье вряд ли угрожала опасность зайти дальше любителя даже в настоящем случае.
— Генри, — продолжала его мать, — своеволен и решителен; и так как эти люди, естественно, из кожи лезут, чтобы поймать его, то я питаю мало надежды, мистер Кленнэм, на благополучное окончание этого дела. Боюсь, что у этой девушки очень маленькое состояние; Генри мог бы найти гораздо лучшую партию; впрочем, он действует самостоятельно, и если я не замечу перемены к лучшему в самом непродолжительном времени, то принуждена буду покориться судьбе и ладить как умею с этими людьми. Я бесконечно обязана вам за ваше сообщение.
Она пожала плечами, а Кленнэм сухо поклонился. Затем, с краской на лице и видимым волнением, он сказал еще более тихим голосом, чем прежде:
— Миссис Гоуэн, я не знаю, как и приняться за то, что считаю своим долгом высказать, но тем не менее прошу вашего любезного внимания. Тут есть недоразумение с вашей стороны, огромное недоразумение, смею сказать, которое нужно устранить. Вы полагаете, что мистер Мигльс и его семья из кожи лезут… так, кажется, вы выразились…
— Из кожи лезут, — повторила миссис Гоуэн, глядя на него с холодным упорством и защищая лицо от огня зеленым веером.
— Чтобы поймать мистера Генри Гоуэна?
Леди спокойно согласилась.
— Ваше предположение совершенно расходится с действительностью, — сказал Кленнэм. — Мне известно, что мистер Мигльс крайне огорчен этим обстоятельством и изыскивает всевозможные препятствия в надежде положить конец этому делу.
Миссис Гоуэн свернула свой большой зеленый веер, слегка ударила Кленнэма по руке, а себя по улыбающимся губам и сказала:
— Ну да, конечно. Я так и думала.
Артур вопросительно посмотрел на нее, ожидая объяснения этих слов.
— Вы серьезно говорите, мистер Кленнэм? Неужели вы не понимаете, в чем дело?
Артур не понимал и заявил об этом.
— Видите, я-то ведь знаю моего сына и знаю, что это лучший способ поймать его, — сказала миссис Гоуэн презрительно, — и Мигльсы это знают не хуже меня. О, ловкий народ, мистер Кленнэм, очевидно деловые люди! Кажется, Мигльс служил в банке. Должно быть, он хорошо пользовался этим банком. Как видно, он умеет обделывать дела!
Слышать эти высокомерные слова, видеть, как она постукивает себя веером по губам, складывающимся в презрительную усмешку, было так оскорбительно для него, что он сказал очень серьезным тоном:
— Поверьте, сударыня, это несправедливое и совершенно лишенное оснований подозрение.
— Подозрение? — повторила миссис Гоуэн. — Не подозрение, мистер Кленнэм, а уверенность. Дело обделано мастерски, и, повидимому, вы тоже попались на эту удочку. — Она засмеялась и, попрежнему постукивая себя веером по губам и качая головой, прибавила: — Не говорите. Я знаю, что подобные люди на все готовы ради такого почетного родства.
В эту минуту игра весьма кстати кончилась, и мистер Генри Гоуэн подошел к матери со словами:
— Матушка, не отпустите ли вы мистера Кленнэма; нам далеко идти, а время уже позднее.
Мистер Кленнэм встал, так как ничего другого ему не оставалось делать, а миссис Гоуэн отпустила его с тем же презрительным взглядом и постукиванием веера по губам.
— Вы имели чудовищно длинную беседу с моей матерью, — сказал Гоуэн, когда дверь затворилась за ними. — Надеюсь, что она не очень надоела вам?
— Нисколько, — сказал Кленнэм.
Они уселись в маленький открытый фаэтон и покатили домой. Гоуэн, правивший лошадьми, закурил сигару. Кленнэм отказался. Как бы то ни было, он был так рассеян, что Гоуэн снова заметил:
— Я боюсь, что матушка надоела вам.
Кленнэм встрепенулся, ответил: «Нисколько», — и вскоре опять погрузился в задумчивость.
Мысли его обращались к человеку, сидевшему рядом. Он вспоминал то утро, когда впервые встретил его на реке, вспоминал, как тот сбрасывал камешки ногой, и спрашивал себя: «Неужели он и меня сбрасывает с дороги с той же беззаботной жестокостью?». Не потому ли Гоуэн познакомил его со своею матерью, — думал Кленнэм, — что знал наперед, о чем она будет говорить с ним, и хотел таким способом предупредить и предостеречь соперника, не снисходя до личного объяснения? Или, если у него не было такого умысла, не хотел ли он позабавиться его волнением, помучить его? По временам нить этих размышлений прерывалась упреками совести, подсказывавшей ему, что питать такие подозрения, хотя бы мимолетные, — не значит держаться того прямого, честного пути, который он наметил для себя. В такие минуты его внутренняя борьба достигала крайнего напряжения, и, случайно встречаясь глазами с Гоуэном, он вздрагивал, точно нанес ему обиду.
Потом, глядя на темную дорогу и предметы, терявшиеся вдали, он снова предавался своим мыслям: «Куда мы стремимся, он и я, по темному жизненному пути? Что будет с нами и с нею в туманном будущем?». При мысли о ней в нем снова пробуждались укоры совести, и ему приходило в голову, что с ее стороны было бы даже нехорошо разлюбить Гоуэна и что, осуждая последнего так легко, он, Кленнэм, тем менее заслуживал ее расположения.
— Вы, очевидно, не в духе, — сказал Гоуэн. — Право, я боюсь, что матушка самым ужасным образом надоела вам.
— Нисколько, уверяю вас, — отвечал Кленнэм — Это ничего, ничего!
ГЛАВА XXVII
В последнее время Кленнэма постоянно мучило сомнение, не находится ли желание мистера Панкса собрать справки о семье Доррит в какой либо связи с опасениями, которые Артур высказал при свидании с матерью. Что именно известно мистеру Панксу насчет семьи Доррит, что еще нужно ему знать и зачем он отягощает свою деловую голову этим предметом — вот вопросы, которые часто донимали Кленнэма. Мистер Панкс был не такой человек, чтобы тратить время и труд на поиски ради простого любопытства, Кленнэм не сомневался, что у него есть какая-то специальная цель. Могло ли достижение этой цели бросить свет, хотя бы и слишком поздно, на тайные мотивы, побуждавшие его мать покровительствовать Крошке Доррит?
Его желание и решимость исправить зло, нанесенное отцом, если только оно выяснится и окажется исправимым, отнюдь не поколебались. Тень предполагаемой несправедливости, нависшая над ним со времени смерти отца, была так бесформенна и туманна, что действительность могла совершенно разойтись с его предположениями. Но во всяком случае, если бы его подозрения оправдались, он готов был отдать всё свое имущество и начать жизнь сызнова.
Жестокая, мрачная мораль, которой учился он в детстве, не запала в его сердце, и основным пунктом его нравственного кодекса было начинать со смирения на деле, а не на словах, — идти по земле и смотреть себе под ноги, не пытаясь взлететь на небо на крыльях фраз. Исполнение долга на земле, возмещение несправедливостей на земле, деятельность на земле: это прежде всего, это первые крутые ступеньки вверх. Тесны были врата, и узок был путь; гораздо теснее и уже, чем просторная большая дорога, вымощенная суетными поучениями и суетными разглагольствованиями, пересчитыванием сучков в глазах ближних и всегдашней готовностью осудить ближнего, — дешевые вещи, решительно ничего не стоящие.
Нет, не эгоистический страх тревожил его, а сомнение, исполнит ли Панкс свою часть обязательства и в случае какого-нибудь открытия сообщит ли о нем Кленнэму? С другой стороны, вспоминая свой разговор с Панксом и соображая, как мало оснований предполагать, что у этой странной личности могли явиться такие же подозрения, как у него, он удивлялся иногда, что придает всему этому такое значение. В этом море сомнений он носился туда и сюда, не находя пристани.
Удаление Крошки Доррит от ее обычной компании не улучшило положения. Она так часто уходила из дому и так часто запиралась в своей комнате, что он начинал чувствовать ее отсутствие. Ему положительно недоставало ее. Он написал ей, спрашивая, как ее здоровье, и получил в ответ очень искреннее и серьезное письмо, в котором она благодарила его и просила не беспокоиться о ней, так как она совершенно поправилась. Но он не видел ее в течение долгого времени.
Однажды он вернулся домой от ее отца, который сообщил ему, что она ушла в гости, — так он всегда выражался, когда она уходила на работу, чтобы заработать ему на ужин, — и застал у себя мистера Мигльса, шагавшего взад и вперед по комнате в возбужденном состоянии. Когда он отворил дверь, мистер Мигльс остановился, повернулся к нему и сказал:
— Кленнэм! Тэттикорэм
— В чем дело? — спросил Кленнэм.
— Пропала!
— Господи боже мой! — с изумлением воскликнул Кленнэм. — Что вы хотите сказать?
— Не хотела сосчитать до двадцати пяти, сэр, отказалась наотрез, остановилась на восьми и ушла.
— Оставила ваш дом?
— С тем, чтобы никогда не возвращаться, — сказал мистер Мигльс, покачивая головой. — Вы не знаете, какой страстный и гордый характер у этой девушки. Упряжка лошадей не притащила бы ее обратно; решетки и затворы старой Бастилии не удержали бы ее.
— Как это случилось? Пожалуйста, присядьте и расскажите.
— Как это случилось — не легко объяснить; нужно обладать несчастным темпераментом этой бедной пылкой девушки, чтобы вполне уразуметь это. Приблизительно, всё произошло таким образом: мы, то есть мать, я и Милочка, в последнее время часто вели разговоры между собой. Не скрою от вас, Кленнэм, что эти разговоры не всегда имели веселый характер. Темой их служила новая поездка за границу. Проектируя эту поездку, я на деле имел особую цель…
Сердце Кленнэма забилось бы тревожно, если бы не было известного решения.
— …Цель, — продолжал мистер Мигльс, — которую я тоже не стану скрывать от вас, Кленнэм. Мое милое дитя питает склонность, которая крайне огорчает меня. Вы, может быть, знаете, о ком я говорю? Это Генри Гоуэн.
— Я был приготовлен к тому, чтобы услышать это.
— Да, — сказал мистер Мигльс с тяжелым вздохом, — желал бы я, чтобы вам никогда не приходилось слышать об этом. Как бы то ни было, факт остается фактом. Мать и я сделали всё, что было в нашей власти, Кленнэм. Нежные советы, время, отъезд до сих пор не принесли никакой пользы. В последний раз мы толковали о путешествии за границу по крайней мере на год. Из-за этого Милочка чувствует себя несчастной, а потому чувствуем себя несчастными и мы.
Кленнэм заметил, что вполне понимает это.
— Ну, — продолжал мистер Мигльс тоном оправдания, — я, как практический человек, готов согласиться, и думаю, что мать, как практическая женщина, тоже согласится, что мы, семейные люди, склонны преувеличивать наши огорчения и делать из мухи слона, так что постороннему человеку это может показаться несносным. Но ведь счастье или несчастье Милочки — вопрос жизни и смерти для нас, так что, надеюсь, нам извинительно придавать ему большое значение. Во всяком случае Тэттикорэм могла бы примириться с этим. А, как вы думаете?
— Совершенно согласен с вами, — отвечал Кленнэм, от души соглашаясь с этим скромным требованием.
— Нет, сэр, — сказал мистер Мигльс, сокрушенно покачивая головой. — Она не могла вынести этого. Страстность и пылкость этой девушки, терзания и муки в ее груди доходили до того, что я не раз говорил ей при встречах: двадцать пять, Тэттикорэм, двадцать пять! Я от души желал бы, чтобы она день и ночь считала до двадцати пяти: тогда бы ничего не случилось.
Мистер Мигльс с унылым видом, благодаря которому его сердечная доброта сказывалась еще сильней, чем в минуты веселья и оживления, провел рукой по лицу и снова покачал головой.
— Я сказал матери (хотя она и сама думала об этом): мы практические люди, голубушка, и знаем ее историю; мы видим в этой несчастной девушке отражение того, что бушевало в сердце ее матери, прежде чем родилась эта бедная крошка; отнесемся снисходительно к ее темпераменту, мать, не будем ничего замечать, милочка, мы возьмем свое потом, со временем, когда она будет в лучшем настроении. Итак, мы ничего не говорили. Но, должно быть, чему быть, тому не миновать; однажды вечером она не выдержала.
— Каким образом и почему?
— Если вы спрашиваете: почему, — сказал мистер Мигльс, несколько смущенный этим вопросом, — то я могу только напомнить вам слова, которые я сказал матери. На вопрос: каким образом — вот: мы простились с Милочкой в ее присутствии (очень ласково, я должен согласиться), и она пошла с ней наверх, — вы знаете, она горничная Милочки. Может быть, Милочка, которая была немножко расстроена, отнеслась к ней более требовательно, чем обыкновенно, хотя не знаю, имею ли я право говорить это; она всегда внимательна и кротка.
— Самая кроткая госпожа в мире.
— Благодарю вас, Кленнэм, — сказал мистер Мигльс, пожимая ему руку, — вы часто видели их вместе. Хорошо. Вдруг мы услышали сердитые крики Тэттикорэм, и не успели опомниться, Милочка возвращается дрожа и говорит, что ей страшно. Тотчас за ней является Теттикорэм вне себя от бешенства. «Я ненавижу вас всех! — кричит она, топая ногами. — Ненавижу весь дом!»
— На это вы…
— Я, — сказал мистер Мигльс с таким чистосердечием, которое подействовало бы на самое миссис Гоуэн, — я сказал: сосчитай до двадцати пяти, Теттикорэм.
Мистер Мигльс снова провел рукой по лицу и покачал головой с выражением глубокого сожаления.
— Она так привыкла к этому, Кленнэм, что даже теперь, в таком припадке ярости, какого вы никогда не видывали, остановилась, взглянула мне в лицо и сосчитала (я проверял ее) до восьми, но не могла принудить себя считать дальше. Закусила удила и пустила на ветер остальные семнадцать. И пошла, и пошла! Она ненавидит нас, она несчастна с нами, она не может выносить этого, она не хочет выносить этого, она решила уйти. Она моложе, чем ее молодая госпожа, и не намерена оставаться и видеть, как ее одну считают молодой и интересной, ласкают и любят. Нет, она не хочет, не хочет, не хочет! Как мы думаем, какой бы она, Теттикорэм, вышла, если б ее с самого детства так же баловали и лелеяли? Такой же доброй, как ее молодая госпожа? Aгa! Может быть, в пятьдесят раз добрее! С той мы носились, а над ней смеялись; да, да, смеялись и стыдили ее! И весь дом делал то же самое. Все они толковали о своих отцах и матерях, о своих братьях и сестрах, нарочно, чтобы подразнить ее. Еще вчера миссис Тиккит хохотала, когда ее маленькая внучка старалась произнести проклятое имя, которое они ей (Тэттикорэм) дали, и потешалась над ним. Как мы смели дать ей кличку, точно собаке или кошке? Но она знать ничего не хочет. Она не станет больше принимать от нас благодеяния; бросит нам назад эту кличку и уйдет. Уйдет сию же минуту, никто ее не удержит, и мы больше не услышим о ней.
Мистер Мигльс так живо воспроизводил эту сцену, что раскраснелся и разгорячился не хуже самой Тэттикорэм.
— Да, вот оно как! — сказал он, вытирая лицо. — Рассуждать с этим буйным, неистовым созданием (бог знает, какова была жизнь ее матери) не было никакой возможности; поэтому я спокойно сказал ей, что она не может уйти так поздно ночью, взял ее за руку, отвел в ее комнату и замкнул дверь дома. Но сегодня утром она ушла.
— И вы ничего больше не узнали о ней?
— Ничего, — отвечал мистер Мигльс. — Разыскивали ее целый день. Должно быть, она ушла очень рано и потихоньку. Там, у нас, мне не удалось напасть на след.
— Постойте! — сказал Кленнэм после минутного размышления. — Вам хотелось бы видеть ее? Не так ли?
— Да, разумеется, я попытался бы уговорить ее; мать и Милочка попытались бы уговорить ее, вот! Вы сами, — прибавил мистер Мигльс убедительным тоном, — попытались бы уговорить эту бедную пылкую девушку, — я знаю, Кленнэм.
— Странно и жестоко было бы с моей стороны, — отвечал Кленнэм, — отнестись к ней иначе, раз вы всё ей прощаете. Но я хотел спросить вас, думали ли вы о мисс Уэд?
— Думал. Я вспомнил о ней, когда уже обегал всех соседей, да, пожалуй, и тогда бы не вспомнил, но, когда я вернулся домой, мать и Милочка выразили уверенность, что Тэттикорэм ушла к ней. Тут я вспомнил ее слова за обедом в день вашего первого посещения.
— Имеете ли вы представление о том, где искать мисс Уэд?
— Сказать по правде, — возразил мистер Мигльс, — я потому и дожидался вас, что у меня самое смутное представление на этот счет. У меня в доме почему-то существует убеждение, — одно из тех смутных и странных впечатлений, которые возникают неизвестно каким образом, неизвестно из каких источников и тем не менее держатся как факт, — что она живет или жила в тех местах. — С этими словами мистер Мигльс протянул Кленнэму клочок бумаги, на котором было написано название одного из глухих переулков по соседству с Гровнор-сквером, вблизи парка.
— Тут не указано номера, — сказал Кленнэм, взглянув на бумажку.
— Не указано номера, дорогой мой Кленнэм? — возразил мистер Мигльс. — Тут ничего не указано. Во всяком случае надо попытаться, и так как удобнее было бы пуститься на поиски вдвоем, а вы, к тому же, путешествовали вместе с этой невозмутимой женщиной, то я и думал… — Кленнэм перебил его речь, надев шляпу и объявив, что он готов идти.
Погода стояла летняя; был пасмурный, душный, пыльный вечер. Они дошли до конца Оксфорд-стрита, а отсюда направились по угрюмым в своей пышности улицам и лабиринту переулков.
Все поиски наших друзей остались тщетными. Никто ничего не слыхал о мисс Уэд на той улице, где они искали. Это был один из переулков, присосавшихся к главной улице в виде паразитов, — длинный, прямой, узкий, темный и мрачный, точно погребальная процессия кирпичных построек. Они справлялись в разных дворах, везде, где только замечали какого-нибудь унылого юношу, торчавшего на верхушке крутой деревянной лестницы, но безуспешно. Прошли до самого конца улицы по одной стороне, вернулись по другой; но ничего из этого не вышло. Наконец, они остановились на том же углу, с которого начали. Было уже совсем темно, а они еще ничего не узнали.
Им несколько раз случилось пройти мимо грязного дома, повидимому пустого, с билетиками на окнах. Эти билетики казались почти украшением, нарушавшим монотонный характер погребальной процессии. Потому ли, что каждый из них заметил этот дом, или потому, что оба они два раза прошли мимо него, решив, что «она, очевидно, не может жить здесь», Кленнэм предложил вернуться и попытать счастья в этом доме, прежде чем уйти окончательно. Мистер Мигльс согласился, и они вернулись.
Постучали, потом позвонили, ответа не было.
— Пустой, — сказал мистер Мигльс, прислушиваясь.
— Попробуем еще, — сказал Кленнэм и постучал вторично. Послышалось какое-то движение и чьи-то шаркающие шаги, приближавшиеся к двери.
Тесная прихожая была так темна, что они не могли рассмотреть, кто отворил дверь; повидимому, какая-то старуха.
— Извините, что мы беспокоим вас, — сказал Кленнэм. — Скажите, пожалуйста, не здесь ли живет мисс Уэд?
Голос из темноты неожиданно ответил:
— Живет здесь.
— Дома она?
Ответа не было. Мистер Мигльс повторил вопрос:
— Скажите, пожалуйста, она дома?
После вторичной паузы голос отрывисто ответил:
— Кажется дома, лучше войдите, а я спрошу.
Они вступили в тесный темный дом, а фигура, отворявшая дверь, крикнула им откуда-то сверху:
— Пройдите наверх, тут ни на что не наткнетесь.
Они взобрались наверх, направились туда, где мерцал слабый свет, оказавшийся светом с улицы, проникавшим в окно. Фигура исчезла, заперев их в душной комнате.
— Странно это, Кленнэм, — сказал мистер Мигльс шепотом.
— Довольно странно, — отвечал Кленнэм так же тихо, — но мы разыскали ее, это главное. Вот и свет.
Свет исходил от лампы, которую принесла старуха, очень грязная, очень морщинистая и костлявая.
— Дома, — сказала она (тем же голосом, каким говорила раньше), — сейчас придет.
Поставив лампу на стол, старуха вытерла руки о передник (от этого они не стали бы чище, хотя бы она вытирала их целый век), взглянула на посетителей своими тусклыми глазами и удалилась.
Леди, которую они хотели видеть, расположилась в этом доме точно в каком-нибудь восточном караван-сарае. Маленький квадратный коврик посреди комнаты, скудная мебель, очевидно сборная, груда чемоданов и других дорожных вещей представляли собою всю обстановку комнаты. Кто-то из прежних обитателей украсил эту душную комнатку позолоченным столом и трюмо, но позолота поблекла, как прошлогодние цветы, а зеркало так потускнело, как будто вобрало в себя все туманы и непогоды, которые ему случалось отражать. Посетители рассматривали комнату минуты две, затем дверь отворилась, и вошла мисс Уэд.
Она ничуть не изменилась с тех пор, как они виделись в последний раз. Такая же прекрасная, такая же гневная, такая же сдержанная. Она не выразила ни удивления, ни вообще какого бы то ни было волнения при виде посетителей. Она попросила их сесть, но сама осталась стоять, и с первых слов сделала излишними всякие предисловия.
— Кажется, — сказала она, — я знаю, почему вы удостоили меня посещением. Будем говорить прямо.
— Итак, сударыня, — сказал мистер Мигльс, — причина нашего посещения — Тэттикорэм.
— Так я и думала.
— Мисс Уэд, — сказал мистер Мигльс, — скажите, пожалуйста, известно ли вам о ней что-нибудь?
— Конечно, Мне известно, что она находится у меня.
— В таком случае, сударыня, — сказал мистер Мигльс, — позвольте мне сообщить вам, что я был бы рад, если бы она вернулась к нам, и что моя жена и дочь были бы рады, если бы она вернулась к нам. Она жила с нами много лет, мы признаём ее права и, надеюсь, умеем прощать ей.
— Надеетесь, что умеете прощать, — повторила мисс Уэд ровным, мерным голосом. — Что прощать?
— По всей вероятности, мисс Уэд, — сказал Кленнэм, видя, что мистер Мигльс несколько опешил, — мой друг имеет в виду пылкий характер этой девушки, который побуждает ее иногда к необузданным выходкам.
Леди усмехнулась, переведя взгляд на него.
— В самом деле? — сказала она.
Она стояла подле стола такая спокойная и невозмутимая, что мистер Мигльс глядел на нее точно очарованный. Подождав немного, Артур сказал:
— Нельзя ли мистеру Мигльсу повидаться с ней, мисс Уэд?
— Нет ничего легче, — сказала она. — Подите сюда, дитя мое! — Говоря это, она отворила дверь в соседнюю комнату и вывела за руку Тэттикорэм. Любопытное зрелище представляли они вдвоем: девушка, перебиравшая пальцами складки своего платья с полусмущенным, полусердитым видом; мисс Уэд со своим спокойным лицом, внимательно наблюдавшая за нею, но самое спокойствие ее изобличило бы для проницательного наблюдателя (как занавеска — форму предмета) необузданную страстность натуры.
— Взгляните, — сказала она тем же ровным голосом, — вот ваш покровитель, ваш господин. Он хочет взять вас обратно, милочка, если вы согласитесь принять эту милость и вернуться к нему. Вы можете опять сделаться рамкой для его хорошенькой дочери, игрушкой ее милых капризов, вывеской доброты этих господ. Вы можете снова получить смешную кличку, которая под видом шутки выделяет вас из их среды и напоминает вам, чтобы вы знали свое место (ваше происхождение — помните, вы не должны забывать о своем происхождении). Вас опять приставят к дочери этого джентльмена, Гарриэт, как живое свидетельство ее превосходства и милостивой снисходительности. Вы можете вернуть себе все эти преимущества и многие другие, которые, наверно, всплывают в вашей памяти по мере того как я говорю, и которых вы лишитесь, оставаясь со мною; вы можете вернуть их все, заявив этим господам о своем глубоком раскаянии и смирении, о своей готовности вернуться и получить прощение. Что же вы скажете, Гарриэт? Хотите вернуться?
Девушка, возбуждение и гнев которой видимо росли под влиянием этих слов, подняла на мгновение свои блестящие черные глаза и отвечала, стиснув в руках складки платья:
— Лучше умереть!
Мисс Уэд, попрежнему стоявшая подле нее, не выпуская ее руки, спокойно взглянула на посетителей и сказала с улыбкой:
— Что вы теперь предпримете, господа?
Бедный мистер Мигльс был до того ошеломлен, услыхав такое истолкование его мотивов и действий, что до сих пор не мог выговорить ни слова.
Но теперь к нему вернулась способность речи.
— Тэттикорэм, — сказал он, — потому что я всё-таки буду называть тебя этим именем, моя добрая девочка, так как я знаю, что ничего, кроме любви и участия, не было у меня на уме, когда я дал его тебе, и ты сама знаешь это.
— Нет, не знаю! — отвечала она, снова взглянув на него и продолжая терзать свое платье.
— Да, теперь, пожалуй, не знаешь, — подхватил мистер Мигльс, — теперь, когда глаза этой леди следят за тобой, Тэттикорэм, — (она взглянула в глаза леди), — когда ты находишься под ее влиянием, которое очевидно для нас; теперь, пожалуй, не знаешь, но в ее отсутствие не можешь не знать. Тэттикорэм, я не стану спрашивать у этой леди, верит ли она сама тому, что говорит, даже теперь, в злобе и раздражении, тоже очевидных для меня и моего друга, хотя она умеет владеть собой; с этим согласится всякий, кто хоть раз ее видел. Не стану спрашивать и тебя, — тебя, которая помнит мой дом и мою семью, — веришь ли ты ей. Скажу только, что тебе незачем давать обещания или просить прощения; ни я, ни мои домашние не требуют этого. Я прошу тебя только об одном: сосчитай до двадцати пяти, Тэттикорэм.
Она взглянула на него и сказала, нахмурившись:
— Не хочу! Мисс Уэд, уведите меня, пожалуйста.
Дух сопротивления, овладевший ею, вытеснил все другие чувства; тут было столько же упрямства, сколько раздражения. Раскрасневшееся лицо, вздувшиеся жилки, прерывистое дыхание показывали, что она уже не в силах уступить.
— Не хочу, не хочу! — повторяла она глухим, прерывающимся голосом. — Пусть меня на куски разорвут, не вернусь! Сама себя на куски разорву, а не вернусь!
Мисс Уэд, выпустив ее руку, обняла девушку, точно защищая ее, а затем повернулась к гостям и сказала с прежней улыбкой, прежним тоном:
— Что вы теперь предпримете, господа?
— О Тэттикорэм, Тэттикорэм! — воскликнул мистер Мигльс, протягивая к ней руки. — Вслушайся в этот голос, взгляни на это лицо, пойми, что таится в этом сердце, и подумай, какая будущность грозит тебе. Дитя мое, что бы ты ни думала, но влияние этой леди на тебя, — влияние, которое поражает и, скажу более, ужасает нас, — коренится в необузданной злобе, в неукротимом характере, до которых и тебе далеко. Что вы будете делать вместе? Что из этого выйдет?
— Я здесь одинока, господа, — заметила мисс Уэд, не изменяя тона и позы, — вы можете говорить всё, что вам вздумается.
— Вежливость должна отступить на задний план, сударыня, — сказал мистер Мигльс, — когда дело идет о девушке, которую толкают на подобный шаг, хотя я буду вежлив, насколько возможно, несмотря на весь вред, который вы на моих глазах наносите ей. Простите, если я вам напомню в ее присутствии (я должен это сделать), что вы всегда были загадкой для всех нас и не имели ничего общего с нами, когда злая судьба толкнула ее на ваш путь. Я не знаю, кто вы такая, но вы не скроете, не можете скрыть, какой демон гнездтися в вашем сердце. Если вы принадлежите к числу тех женщин, которые, по каким бы то ни было причинам, находят жестокое наслаждение в том, чтобы делать других женщин такими же несчастными, как они сами (я настолько стар, что не могу не знать о существовании подобных женщин), то я предостерегаю ее против вас и вас против вас самих.
— Господа, — холодно сказала мисс Уэд, — когда вы кончите… мистер Кленнэм, быть может, вы убедите своего друга…
— Не прежде, чем я сделаю еще попытку, — настойчиво заявил мистер Мигльс, — Тэттикорэм, моя бедная девочка, сосчитай до двадцати пяти!
— Не отталкивайте этого доброго человека, — сказал Кленнэм тихим, взволнованным голосом. — Вернитесь к друзьям, о которых вы не могли забыть. Одумайтесь.
— Не хочу, мисс Уэд, — сказала девушка, грудь которой тяжело вздымалась, а рука судорожно сжимала горло, — уведите меня.
— Тэттикорэм, — сказал мистер Мигльс, — еще раз прошу тебя, прошу об одном, только об одном, дитя мое: сосчитай до двадцати пяти!
Она зажала уши резким движением, от которого ее блестящие черные волосы рассыпались по плечам, и решительно повернулась к стене. Мисс Уэд, следившая за нею до этой последней выходки с той же странной внимательной улыбкой и так же прижимая руку к груди, как в Марселе, теперь обняла ее талию, как будто завладевая ею навсегда.
Когда она повернулась к посетителям, лицо ее дышало торжеством.
— Так как я в последний раз имею честь беседовать с вами, — сказала она, — и так как вы заявили, что не знаете, кто я такая, и упомянули о моем влиянии на эту девушку, то я, пожалуй, объясню вам причину этого влияния. Оно коренится в нашей общей судьбе. Мое происхождение такое же, как ее, вашей разбитой игрушки. У нее нет имени, у меня нет имени. Ее обиды — мои обиды. Вот всё, что я могу вам сказать!
Эти слова были обращены к мистеру Мигльсу, который грустно пошел к выходу. Когда Кленнэм последовал за ним, она обратилась к нему с тем же наружным спокойствием и тем же ровным голосом, но с улыбкой, какая встречается у жестоких людей, — бледной улыбкой, которая слегка приподнимает ноздри, чуть трогает губы и исчезает не постепенно, а сразу.
— Надеюсь, — сказала она, — что жена вашего дорогого друга, мистера Гоуэна, будет счастлива, сознавая разницу между своим происхождением, происхождением этой девушки и моим и наслаждаясь высоким положением, которое ее ожидает.
ГЛАВА XXVIII
Не ограничившись этими попытками вернуть свою воспитанницу, мистер Мигльс написал ей письмо, дышавшее добротой, написал и мисс Уэд. Ответа на эти письма не последовало, так же, как и на третье, посланное упрямице ее молодой госпожой (если что-нибудь могло смягчить ее, то, конечно, это письмо). Все три письма были возвращены несколько недель спустя, так как адресаты отказались их принять. Тогда мистер Мигльс отрядил свою супругу самолично попытать счастья. Эта достойная леди не могла добиться свидания; тогда мистер Мигльс прибегнул к помощи Артура.
Единственным результатом этой новой попытки было открытие, что дом оставлен на попечение старухи, что мисс Уэд уехала, что чемоданы и дорожные вещи увезены и что старуха охотно принимает полукроны в каком угодно количестве, но не дает в обмен никаких полезных сведений, кроме предложения прочесть опись вещей, находящихся при доме, оставленную в передней помощником управляющего.
Несмотря на все эти неудачи, мистер Мигльс не хотел отступиться от неблагодарной девушки и махнуть на нее рукою, так как надеялся, что лучшие черты ее характера еще возьмут верх над темными. В течение шести дней подряд он помещал в газетах объявление, в котором говорилось, что если молодая особа, необдуманно покинувшая дом своих воспитателей, вздумает когда-либо вернуться в Туикнэм по приложенному адресу, то она будет принята по-старому и не услышит никаких упреков. Объявление привело к самым неожиданным последствиям; оказалось, к великому смущению мистера Мигльса, что молодые особы ежедневно сотнями покидают родительские дома; по крайней мере, целые вереницы легкомысленных молодых особ стали являться в Туикнэм и, не встретив восторженного приема, требовали вознаграждения за потерянное время и сверх того на карету туда и обратно. Но объявление привлекло не только этих непрошенных гостей. Градом посыпались письма благородных просителей, готовых, повидимому, уцепиться за самый отдаленный предлог к попрошайничеству, — письма с просьбами о вспомоществовании в размере от десяти шиллингов до пятидесяти фунтов. Авторы этих посланий не могли сообщить никаких сведений относительно молодой особы, но выражали уверенность, что пожертвование облегчит душу мистера Мигльса. Всевозможные прожектёры тоже не упустили случая завести переписку с мистером Мигльсом. Ему писали, например, что, прочитав его объявление, указанное автору письма приятелем, не преминут доводить до его сведения всё, что удастся узнать насчет молодой особы, а пока будут весьма обязаны, если он согласится ссудить средства, необходимые для окончательного усовершенствования насоса новейшей системы, применение которого будет иметь самые счастливые последствия для всего человечества.